Цвет цивилизации
Шрифт:
М-сье Жак, сконфуженный и обеспокоенный, удаляется на цыпочках и спешит дипломатично разузнать в чем дело у прислуги. Ему дают самые подробные объяснения.
В семь лет – первый наставник, за которым следовало много других. Это священник, человек почтенный и добродетельный. Он успешно вкоренил в своего воспитанника неодолимое отвращение к добродетели. Жак, в силу какого-то таинственного атавизма, рос ребенком исключительно искренним и прямым, – и сверх того, очень не глупым. Ему показался слишком резким контраст между тем, что ему говорили и что видел он сам. Все – ложь. И Жак начинает сомневаться во множестве вещей. Своими методами воспитания, совершенно непохожими один на другой, последующие наставники окончательно убедили его в том, что жизнь – это род колоссальной мистификации, а свет – хорошо обставленная сцена для комедии-буфф.
Тринадцать
Восемнадцать лет. Фьерс сделался моряком, как его друзья сделались кавалеристами или дипломатами. Морская школа оказалась для него убежищем, неожиданным, но ценным и необходимым, от опасностей его собственной натуры, не терпевшей никаких регламентов. Фьерс провел в Париже три года, блестящих и утомительных: блестящих по количеству и качеству завязанных им интриг, утомительных, потому что эти однообразные интриги заставляли его искать еще других развлечений, более возбуждающих и острых. На счастье, ему пришлось провести несколько времени в глуши Бретани, на борту военного корабля, в угрюмой и суровой обстановке. Вдали от профессиональных и светских любовниц, которых он имел слишком много за последние годы, вдали от возбуждающего кокетства какой-нибудь маленькой кузины, которую он дрессировал во время вакаций в уединении провинциального замка, вдали от комнат за лавкой для сенаторов и английских баров для иностранных дипломатов, куда его часто завлекало упрямое желание узнать все, что ново и что запретно. Фьерс сделался морским офицером: для него это служит временным предохранительным средством против различных неприятных недугов, среди которых почетное место занимают невроз и атаксия. Теперь Фьерс странствует по свету. Это не очень весело. Но все же это веселее, чем парижская жизнь, – более разнообразно и менее лживо. Парижский разврат не уступает, в сущности, разврату азиатскому, но он лицемерно прячется за спущенными занавесками, при уменьшенном огне ламп. Там, напротив, наслаждение не боится солнечного света. Фьерс же по-прежнему больше всего любит правду.
Он привык искать ее всюду: в Китае, на Суматре и на Антильских островах, в философских книгах, переплетенных в серый бархат, которые украшают над его постелью библиотечную полку из кованого железа; на смуглых и розовых губах множества любовниц, которых ласкают мимоходом во время стоянок; на дне множества бутылок, в чаду всех отрав, известных этому скучному миру; в чаду опиума, гашиша, эфира; в беспощадных позитивных теориях Торраля, в эпикурейском эгоизме Мевиля; в своей собственной душе, тоскующей и равнодушной. Те крупицы правды, которые ему удалось найти, не удовлетворяли его. Он продолжает жить и пользуется жизнью, находя в ней одну только скуку.
Его отец и мать умерли. Эта двойная потеря наложила на него печать меланхолии и грусти. Свободный и богатый, он идет все той же дорогой, не видя другой, которую тем не менее смутно желает и угадывает.
Старый адмирал, идеалист в душе, смотрит на Фьерса через Бог весть какую очищающую призму. Он любит его, как сына, и возводит в герои. Фьерс платит ему слегка презрительной дружбой.
Фьерс странствует по свету, перенося из одного климата в другой свое презрение ко всем законам, свое ироническое отношение ко всем религиям, свою ненависть ко всем видам лжи и свою вечную жажду неизреченного и таинственного, которое жизнь только обещает, но не дает никогда.
IX
В погруженную в сон каюту вошел вестовой Фьерса, – маленький матрос с босыми ногами, в полосатом трико без рукавов. Сейчас же он принялся за уборку, тихо, как мышь. Каюта была в полнейшем беспорядке: вчера, очевидно, ложились ощупью, не заботясь об одежде, разбросанной по полу, ни о единственном кресле, перевернутом
ножками вверх. Минуту спустя, порядок был восстановлен. На кресле, принявшем более приличную позу, было разложено платье. Вестовой украсил свежевыглаженный китель золотыми погонами, нашивками и пуговицами с якорями. Умывальник и ванна были наполнены водой, губки вынуты из сеток, флаконы выстроились в ряд. Приготовив все, маленький матрос произнес громко, с бретонским выговором:– Лейтенант! Семь часов тридцать минут.
Темные веки дрогнули, и глаза блеснули, как два ярких луча во мраке. Фьерс проснулся совершенно трезвым: опиум – отличное средство против алкоголя; головная боль разрешается тошнотой. Но выражение безмятежного покоя исчезло с лица проснувшегося, заменившись болезненной гримасой. Маленький матрос вышел. Фьерс поднялся, слегка бледный, с влажными висками, и прежде всего выпил полфлакона кофе, приготовленного заранее среди туалетных принадлежностей. Потом с немного бьющимся сердцем он скинул свою белую пижаму и принял ванну. Не вытирая сладко освеженной водой кожи, он дал утреннему ветерку осушить свои плечи и посмотрелся в зеркало. Он не был кокетом, но он правильно оценивал преимущества, которые дает в жизни хорошее сложение и привлекательное лицо. Ему было приятно констатировать, что, несмотря на двадцать шесть лет бурно прожитой жизни, его талия оставалась стройной и лоб – нетронутым морщинами. И он лениво развалился в кресле, не одеваясь.
Тяжесть от опиума еще чувствовалась в его членах. Он ощущал точно железный обруч на лбу, а грудь его казалась пустой, без сердца и легких. Вероятно, он слишком рано поднялся с циновок курильни – очень симпатичной курильни: правда, это была удобная дверь для того, чтобы покинуть наш мир и переселиться в обитель Богов! Да, он поднялся слишком рано. Но надо было возвращаться, – возвращаться снова в жизнь. И здесь, теперь, надо было одеваться и идти, отдавать приказания, получать их самому, волноваться глупыми и суетными человеческими волнениями. Надо было забыть божественное спокойствие ночи опиума, которая следовала за пьяной и распутной оргией; забыть золотые крылья, на которых он парил над землей, и чудесные поцелуи сказочной принцессы, благоговейно распростершейся у ног курильщика… Правда, на самом деле это была маленькая скверная аннамитская обезьяна, но у нее были красивые кошачьи движения, и она хорошо умела делать то, что нужно… Несомненно, он поднялся слишком рано. Еще немного кофе, чтобы осушить этот несносный пот. Печально возвращение после такой ночи к действительности: тряский экипаж, влажный сампан, [6] который пахнет гнилью, – и тошнота, сжимающая сердце, как на качелях.
6
Сампан – лодка. (Прим. перев.).
Прежде чем надеть свой китель, украшенный золотом, он омочил руку и прижал ее к груди. Так же свежа была вчера ласка маленькой японки Отаке-сан: он сжимал пальцами груди одна за другой, вспоминая эту ласку… Потом он надел вестон, пристегнув к нему воротничок и манжеты, чтобы изобразить некоторое подобие сорочки – и вместе с тем избавить себя от лишней ткани на теле. Жара становилась все сильнее.
Он попудрил слегка свои темные веки, и подрумянил немного щеки. Приобретя таким образом вполне здоровый вид, он вышел из каюты.
Наверху тенты уже были натянуты, занавески спущены и палубу поливали водой. Адмиральский оркестр был выстроен, дежурный наряд держал ружья наизготовку, готовясь салютовать флагу.
Фьерс посмотрел на часы и приказал пристопорить флаг. Кроме двух крейсеров, на рейде стояла в полном составе дивизия канонерок и все суда береговой охраны Сайгона. Один корабль перекликался с другим звуками рожков, сигнальные вымпелы развевались на вершинах мачт.
Стрелка часов показывала восемь. По сигналу флаг-офицера торжественно раздалась установленная команда:
– На флаг!
– Смирно!
На баке поднялось белое облако – дым от залпа. Музыканты заиграли марсельезу. Матросы отдали честь, и Фьерс снял свой шлем, не обращая внимания на солнце, проникавшее в щели между полотнищами тента. Французский флаг поднимался на корме медленно и гордо, как в день Аустерлица. Фьерс смотрел на него и улыбался, мысленно пожимая плечами. Он прошептал про себя слова, вычитанные в одной книге, которая ему понравилась своей искренностью: «синий цвет – холеры, белый – голода, красный – свежей крови». Он надел свой шлем и отправился к адмиралу.