Цвет и крест
Шрифт:
Так оживленно проходили первые заседания нашей комиссии, но потом общественные деятели стали посещать ее все реже и реже, пока, наконец, в комиссии не остались исключительно только одни представители ведомств, чиновники, измученные предшествующей дневной работой в департаментах и других комиссиях. Но как они ни были измучены, все-таки привычка методично работать сразу поставила комиссию на верную дорогу: теперь говорили только о предмете комиссии и, вернее, не говорили, а прямо сообща составляли обширный протокол заседания. Редко-редко залетит к нам какой-нибудь общественный деятель, и тогда бывает курьезно смотреть на него: будто муха разлетелась, села на липкую бумагу, – нет! Не пускает.
– Вы, кажется, не были в прошлом заседании, позвольте вас посвятить в сущность вопроса. Или ответим так:
– Ваш вопрос не подлежит обсуждению фасольно-гороховой комиссии, обращайтесь в особое совещание.
Или еще проще:
– Ваше замечание не относится к делу.
Так побьется, побьется, как муха на липкой бумаге, и вдруг замолчит и сидит с осоловевшими глазами до конца вечера.
Я сам так не раз сиживал с осоловевшими глазами. Тогда кажется, что конца заседанию никогда не будет, и почему-то у меня, по крайней мере, всегда, от слезы то ли в глазу, на кого ни посмотришь, видишь радугу, вокруг лица каждого представителя ведомства радуга, будто венчик подвижника.
– Всякая комиссия подобна живому существу, – говорит Петр Иваныч, – время цветения бывает кратко, отцветет, схлынут эти говоруны, свободные люди, и начинается дело рождения, воспитания; для этого остаются только люди долга, те люди, которым в комиссию ходить необходимо.
– Позвольте, – возражает другой Петр Иваныч, – это у вас своеобразное понимание долга, может быть, мы не по долгу отечеству ходим, а из-за 20-го числа?
– Хотя бы из-за 20-го: не обязательна монаху философия, а живет в монастыре, значит монах. Так и мы: ходим, работаем, не уклоняемся, а те говоруны только говорят.
– Но, может быть, они считают наше дело бесполезным и помещают свое чувство долга в другое место!
– Где веселее? Но должен же кто-нибудь заниматься заготовкой фасольно-горохового пюре.
Такие споры, друзья мои, бывают постоянно между Петрами Иванычами, и, право, не знаю, кто прав из них. Видит Бог, я хожу аккуратно во все комиссии, но в этот раз Петр Иваныч французский меня победил, в этот раз я не попал в комиссию и провел вечер в кинематографе. И, Боже мой, куда девалось мое прежнее аристократическое пренебрежение этого рода искусством. Я веселился, я хохотал весь вечер и отлично понимал всех в этом театре: они все, как и я, сбежали откуда-то и отдыхали, не думая, «а бы только пожить!», как выражаются в нашем городе.
Михаил Хрущевский
Вчера, друзья мои, выезжал в Царское Село, стыдно сказать за чем: покупать черный хлеб. Возвращаюсь из Царского с хлебом, а на столе у меня лежит почетный билет на вернисаж выставки «Мира искусства». По простоте своей роздал я хлеб жильцам голодным и себе оставил только на раз. Утром съел остаток черного хлеба, надел смокинг и – на вернисаж.
Вернисаж, нужно вам знать, происходит от слова vernir, полировать: художник полирует картины, и вообще вернисаж значит праздник художников. Раньше, во времена белого хлеба, я почему-то презирал все эти вернисажи и премьеры, теперь на черном хлебе меня затрепало: каждый день куда-нибудь, до того, что некогда сходить к зубному врачу. Итак, замечаю, что не я один, а как-то все теперь больше, чем прежде, без толку треплются.
Судьба одной картины потянула меня на вернисаж. Я видел ее в мастерской художника и принимал участие в совещании, выставлять ее теперь или погодить. Казалось, с одной стороны, что эту картину, по сюжету военную, публика неминуемо будет судить по войне, а не по искусству. А с другой стороны, выходило и так, что если пережитое нами
во время войны сольется с замыслом художника, что если это не Петрова-Водкина, а наша собственная картина окажется, то как же ее не выставлять?Как-то раз говорю одному знакомому, что вот картина есть замечательная, три года сидел над ней художник.
– Сюжет?
– Война.
– И он приемлет войну?
Такой человек был решительный, что я побоялся, и говорю:
– Нет, не приемлет.
И стал об этом раздумывать. Пушек на картине нет, аэропланов, убитых и всего только два раненых: вождь – прапорщик, центральная фигура, смертельно, и один солдатик, который, можно думать, потом вылечится. Словом, батального очень мало, но сказать, что вовсе нет, тоже не совсем верно: линия солдат со сверлящими глазами, с ружьями наперевес идет в атаку. А в то же время и не батально: земля под ними не та земля, из-за которой дерутся, а чудесно преображенная земля – мать-пустыня. Лицо у смертельно раненного – лицо существа высокого на земле: человека.
Мой собеседник спросил:
– Так он войну не приемлет?
– Нет, – говорю, – войну не приемлет.
Не согласился он со мной. Одним словом, волнение художника перед выставкой передалось мне. И как узнал, что картина выставляется, как же тут не идти на вернисаж.
Иду на выставку и представляю себе перед картиной толпу приемлющих и не приемлющих в согласии: один будет толковать ее батально – и что же? Там батально все верно. А не приемлющим тоже хорошо: не радость же войны изображена на картине. Мастерство остановит эстетов. Среди всех них какая-нибудь женщина в трауре узнает своего любимого и. «Вот, может быть, из-за этого картину надо бы подождать выставлять», – раздумывал я.
И оказалось совершенно другое, потому что я никогда не бывал на вернисажах. Собралось тут народу столько, что картин почти совершенно не видно. И какой народ? И разговор не о картинах, а о разном, что вчера видели и слышали о премьере в одном театре, в другом, о «Маскараде», о Мейерхольде, об оккультизме.
С трудом нахожу я «нашу картину», мало толпятся возле нее.
– Что это? – говорят о смертельно раненном.
– Дон-Кихот!
– Лицо иконографическое.
– А какое художественное разрешение?
– Война!
И переходят к другому. Но другое тоже только на мгновение показывается, то заслонили, переходят к третьему, к четвертому. И так как-то все кругом, и кажется, что вернисаж значит водоворот.
Картина в этот водоворот не попала, завтра ее узнают, оценят другие, но в этот водоворот она не попала: она слишком серьезна.
Вышло не так, как хотелось, но вышло к хорошему. Вы меня поймете, если представите любимое произведение как любимое существо в водовороте: сегодня оно предстало на мгновенье, удивило, но кого удивило? Предстало и погрузилось, а потом вынырнуло вверх тормашками, потом боком, потом рука, нога, нос. И главная беда в том, как хорошенько подумаешь, что не любимое это существо ныряет в водовороте, а сам ныряешь в этой праздной толпе.
Уходя с выставки, говорю знакомому, что никогда в жизни своей не приду на вернисаж.
– Придете, – спокойно говорит он.
И, должно быть, приду: затянуло меня.
На Марсовом поле, вспоминаю, что-то, где-то тут было похожее…
Тут было это. Скэтинг-ринг и вернисаж – это очень похоже. Там тоже шло все кругом. Толпа, залитая светом электричества, в пыли мастики, пахнущая пудрой, потом, духами, мчится очень скоро по кругу, не находя себе выхода: свыше было ведено неким злым существам вселиться в них и низвергнуться, но выхода не было нигде, чтобы низвергнуться, и одержимые мчались по кругу, не находя себе выхода.