Цвет и крест
Шрифт:
Не будь сознания необходимости жертвовать, и в то же время давления власти, то никто бы теперь из хозяев ни за какие деньги не расстался с собранным на своем поле хлебом.
Я не имею возможности учесть, сколько хлеба теперь перегоняется на самогон. Я замечал, что деревни наиболее малоземельные, которым все равно своим хлебом не прожить, занимаются больше самогоном, чем богатые: курят и продают, а потом будут сначала покупать, а потом просить хлеба.
В начале революции наша деревенская милиция довольно успешно боролась с винокурением, но мало-помалу эта милиция выдохлась. Наш милиционер, напр<имер>, получает 100 р. в месяц и живет в своей же деревне и занимается своим хозяйством. Он, как здешний мужик, опутан местными связями, и «поступить» ему
Земля и власть
Как одно время спорили в столице о «где собираться Учредительному собранию», так в нашей волости летом спорили о «где собираться волостному комитету» – в Соловьеве или в Хрущеве? В Соловьеве находится волостное управление. Но зато Соловьеве далеко на краю, а Хрущеве как раз посредине волости и ходить туда всем близко. Однако печка нашего всегда горячего спора всегда топилась не этими холодными дровами, суть в том, что в Соловьеве большевики, а в Хрущеве просто землеробы. И всегда выходит так, что соловьевские на хрущевской почве силу свою теряют, точно так же, как и хрущевские в Соловьеве пикнуть не смеют. Думаю, не менее половины всей нашей комитетской работы заняли эти споры о месте и в конце концов стало выходить так: какие слухи доходили сверху, под влиянием этих политических слухов и назначались заседания то там, то тут. А раз даже вышло так, что часть комитета собралась в Хрущеве, а часть в Соловьеве и весь день проспорили о настоящем законном месте нашего собрания.
Очень нехорошо, что избирательную комиссию для волостного земства нам пришлось выбирать под влиянием политических страстей в Соловьеве. В это время в Петербурге большевизм был разбит, но до нас новая волна не совсем еще докатилась. А впрочем, наш главный деятель большевизма Иван Шибай в это время уже получил от своего брата, петербургского солдата, такое письмо:
«…насчет того, что мы говорили, дело перевертывается, началось наступление. Ты теперь, ежели вплотную коснешься, поддерживай наступление, только сам вперед не суйся. Когда буржуи будут собирать Заем Свободы для наступления, ты легонечко мужиков осаживай, примерно так: мы, товарищи, наступление поддерживаем, только помните, что наступление это без аннексий, контрибуций и на самоопределение».
Мы, хрущевские, тоже кое-что узнали о наступлении, и, хотя линию свою в Соловьеве нам все равно не провести до конца, все-таки до начала заседания, на выгоне перед школой, окружили и налегли на Шибая: он говорил, что будет мир, и немцы нам первейшие приятели, а на деле выходит опять война.
– Я, – отвечает Иван Шибай, – в расчете был, что немцы Вильгельма свергнут, как мы своего Николая, потому я формулировал: с немцами нужно брататься, но покуда они его не свергли, я наступление поддерживаю.
Тут подошли соловьевские, и Шибай вовсе оправился:
– Я, – говорит, – сейчас наступление поддерживаю, но только помните, товарищи, наступление обязательно должно быть без аннексий и контрибуций и на самоопределение.
Как молотком по голове стучит Шибай своими удивительными словами, и все эти слова понимают так, что есть одно наступление обыкновенное, с выгодой для «буржуазии», и есть другое, шибаевское, с выгодой для мужиков.
Заседание наше происходит в школе. Рассаживаемся на детских скамейках. По-настоящему бы грамоте учиться, а мы собираемся разбирать дела государственные. Возле черной доски не учитель сидит, а наш председатель Абрам Иванович Курносый. Помогаем Абраму Ивановичу, с молчаливого согласия комитета, мы, интеллигенты местные: диакон, сельский учитель и я. Курносый,
хотя и не очень грамотный, но умный, широкий мужик, с нами он постоянно шепчется: «Вы как думаете, о. диакон, а вы как, Михаил Михайлыч?» – и потом уже, выслушав нас, говорит от себя. В минуты жаркого боя он добровольно уступает нам место, а сам почтительно стоит позади у черной доски. Так само собой сложилось это новое земство: вместо дворян – мужики, и мы, все те же бесправные и при дворянах и при мужиках интеллигенты, «третий элемент».– Пункт первый, – объявляет Курносый. – Танеевская старуха просит лесу для избы.
И шепотом в нашу сторону:
– Вы как думаете?
– Передать в земельный комитет!
Совершается по-нашему.
– Пункт второй: инвалид просит хлеба.
За столиком у нас возникает спор, мы стоим, чтобы передать дело в продовольственную управу, а Курносому хочется накормить инвалида.
– Будет шептаться! – требует собрание. И передает дело в продовольственную управу.
– Третий пункт: малый нераспечатанный конверт.
– Почему же вы его не распечатали? – спрашивает диакон.
– Не получил полномочий!
В малом нераспечатанном конверте одно неважное заявление.
– Пункт четвертый: большой нераспечатанный конверт!
– Распечатать!
Ножниц нет, пальцы не слушаются, собрание терпеливо в глубоком молчании ждет. – Все пальцами, Абрам Иванович, все пальцами, – говорит диакон.
Конверт все не поддается. И вдруг Курносый, в величайшем изумлении, кладет на стол нераспечатанный конверт и разводит руками:
– Холстина!
– Вот так штука! – удивляется собрание.
Кто-то подает ножик, вскрывают холстинный конверт и, медленно развертывая, показывает длиннейшую бумагу.
– О-го-го!
Бумага оказалась наставлением о выборах в волостное земство. Долго мы ждем эту бумагу и, наконец, приступаем к выборам в избирательную комиссию. Вопрос о составе волостного земства для Соловьевской республики все равно, что учредительное собрание для всего государства, – серьезный вопрос. А соловьевцы первыми называют опять одного своего малограмотного Ивана Шибая. Хрущевских сразу взорвало:
– Не хотим вора!
Соловьевские отвечают:
– Вы сами воры, и вы воры, и мы воры, – теперь все равны!
Приятель мой, самый мирный мужик, слова никогда не скажет в тихое время по своей застенчивости, теперь вдруг нашел всю правду и весь красный, во весь дух орет. Но другой тоже во весь дух орет за свою правду, третий за свою. И вот все до одного орут во всю мочь, и никто никого не слышит.
Председатель давно уже стоит почтительно у черной доски, а за председательским столиком диакон. У диакона такая линия: во время крика прислушаться к большинству, и потом, когда крик спадает, взять слово и посредством лукавой притчи склонить меньшинство к общему ладу.
Мало-помалу большинство определяется: хотят Шибая.
– Товарищи, – выступает диакон, – некоторые граждане упорствуют здесь об Иване, потому что видят в нем бывшего уголовного преступника, сидевшего в остроге за воровство. Но кто из вас не грешен, кинь первый камень!
– Правильно, отец диакон!
– Кто не совершил из нас сей же грех тайно? Иван Шибай совершил явный грех, а вы знаете – явный грех мучит больше тайного.
– Явный, известно, больше.
– Потому что не всякий даже способен тайный грех за грех принимать, а явный мучителен, о как мучителен явный грех! Согласны товарищи?
– Согласны, согласны!
Предоставляют голос обвиняемому, пусть оправдывается.
Иван сказал:
– Товарищи, я девять лет назад был судим, вам известно за что: по младости лет покусился на дьячихино добро. С тех пор я оправдал себя политикой: я страдал в тюрьме за политику!
Горяч наш народ, но отходчив: и соловьевские, и хрущевские уже согласны и рады избрать несчастного пострадавшего за политику человека.
– Ежели, – говорят, – не избрать нам Шибая, то кого же избрать? Иван – человек весь тут: и штаны его, и рубашка рваная, и башмаки бабьи, нет у него ни кола, ни скотины: маленький человек.