Цвет жизни
Шрифт:
– Может быть, стоит провести анализ ДНК? – предлагаю я.
– Что это даст?
– Ну, – говорю я, – по крайней мере, вы будете знать точно.
Она качает головой:
– И что потом?
Это хороший вопрос. Вопрос, который трогает меня до глубины души. Что лучше: не знать жестокую правду или делать вид, что ее не существует? Или противостоять ей в открытую, пусть даже это знание грозит обернуться бременем, которое ты будешь нести всю жизнь?
Я собираюсь высказать свое мнение, когда у Элизы начинается новая схватка. Неожиданно мы снова оказываемся в одном окопе и боремся за жизнь.
Так продолжается три часа, а потом Элиза выталкивает в этот
– Элиза, – говорю я, устраивая ребенка у нее на груди, – вот ваша дочь.
Джордж тянется через плечо жены, чтобы погладить кривенькую ножку новорожденной, но Элиза отказывается смотреть на ребенка. Я поднимаю ребенка выше, подношу поближе к лицу Элизы.
– Элиза, – говорю я тверже, – ваша дочь.
Она с трудом переводит взгляд на ребенка в моих руках. И видит то же, что вижу я: голубые глаза ее мужа. Такой же нос. Ямочка, в точности повторяющая ямку на его подбородке. Этот ребенок мог бы быть крошечным клоном Джорджа.
Напряжение разом спадает с Элизы. Ее руки смыкаются на дочери, она прижимает ее к себе так сильно, что не остается места ни для каких «а что, если…».
– Здравствуй, доченька, – шепчет она.
Эта семья создаст собственный мир и будет жить в нем.
Хотелось бы мне, чтобы для всех нас это было так же просто.
К девяти часам следующего утра мне начинает казаться, что в нашу больницу съехался рожать весь Нью-Хейвен. Я беспрестанно хлещу кофе, бегаю между тремя уже родившими пациентками и горячо молюсь, чтобы до конца моей смены еще какой-нибудь из женщин не вздумалось начать рожать. Вдобавок к родам Элизы, вчера вечером у меня были еще две пациентки: третьебеременная третьеродящая (которая, по правде говоря, могла бы родить и самостоятельно, без посторонней помощи, что почти и произошло) и женщина, у которой была четвертая беременность, но первые роды – ей пришлось делать экстренное кесарево сечение. Ее ребенок, двадцатисеминедельный, сейчас в отделении интенсивной терапии для новорожденных.
Когда Корин выходит на дежурство в семь часов, я нахожусь в операционной, где делается кесарево сечение, поэтому мы с ней пересекаемся только в 9:00 утра в отделении новорожденных.
– Я слышала, ты вторую смену работаешь, – говорит она, вкатывая в комнату детскую коляску. – Что ты здесь делаешь?
Раньше в этом отделении держали новорожденных, пока матери отсыпались, после чего переводили их в материнские палаты на круглосуточное содержание. Сейчас же оно используется в основном для хранения оборудования и для проведения рутинных процедур, таких как обрезание, наблюдать за которым никто из родителей не хочет.
– Прячусь, – отвечаю я Корин и, достав из кармана батончик гранолы, съедаю его в два укуса.
Она смеется:
– Что, черт возьми, происходит сегодня? Я что, пропустила объявление о начале конца света?
– Кто знает, кто знает. – Я смотрю на ребенка и чувствую, как по мне проходит дрожь. На карточке, прикрепленной к коляске, написано: «МАЛЬЧИК БАУЭР». Я невольно делаю шаг назад.
– Как он? – спрашиваю я. – Ест уже лучше?
– Сахар поднялся, но еще слабенький, – отвечает Корин. – Он не ел уже два часа, потому что Аткинс собирается делать обрезание.
Дверь открывается, и в комнату входит доктор Аткинс. Легка на помине.
– Точно по графику, – говорит
она, глядя на коляску. – Так, анестезия уже подействовала, с родителями я поговорила. Рут, вы дали ребенку сладкое?«Сладкое» – это несколько капель подслащенной сахаром воды, которые втирают в десны младенцев, чтобы отвлечь от неприятных ощущений. Я бы дала ребенку сладкое, если бы была его няней.
– Я за этого пациента больше не отвечаю, – сухо роняю я.
Доктор Аткинс вскидывает брови и открывает карточку пациента. Я вижу розовый самоклеящийся листочек, и, когда она читает его, неловкое молчание начинает разбухать, всасывая в себя весь воздух в комнате.
Корин откашливается:
– Я дала ему сладкое около пяти минут назад.
– Отлично, – говорит доктор Аткинс. – Тогда давайте начнем.
Я стою минуту, наблюдая, как Корин разворачивает ребенка и готовит к этой рутинной процедуре. Доктор Аткинс поворачивается ко мне. В ее глазах сочувствие, а его мне хочется видеть меньше всего. Я не хочу, чтобы меня жалели только из-за глупого решения Мэри. Я не хочу, чтобы меня жалели из-за цвета моей кожи.
Поэтому превращаю все в шутку:
– Может, раз уж вы этим занялись, заодно стерилизуете его?
Мало есть вещей более страшных, чем экстренное кесарево сечение. Воздух электризуется, как только врач сообщает о необходимости этой операции, и разговор становится деловым и жизненно важным: «Я беру капельницу, вы подготовите стол? Кто-нибудь, захватите бокс и внесите случай в журнал». Вы говорите пациентке, что возникли непредвиденные осложнения и что нужно действовать срочно. Больничный оператор отправляет сообщение медикам, которые находятся не на рабочем месте, пока вы с дежурной медсестрой отвозите пациентку в операционную. В то время как дежурная медсестра достает инструменты из стерильных бумажных пакетов и включает анестезиологическое оборудование, вы перекладываете пациентку на стол, готовите живот, поднимаете и раскладываете хирургические простыни. Как только стремительно входят врач и анестезиолог, делается разрез и достается ребенок. На все про все уходит меньше двадцати минут. В крупных больницах, таких как Йель-Нью-Хейвен, могут уложиться и в семь.
Через двадцать минут после того, как Дэвису Бауэру сделано обрезание, у другой пациентки Корин отходят воды. Между ног у нее разматывается петля пуповины, и Корин срочно вызывают туда.
– Проверь за меня ребенка, – говорит она и бросается в женское отделение.
Через мгновение я вижу Мэри, которая на пару с санитаром вкатывает каталку в лифт. Корин скрючилась на каталке между ног пациентки, ее руки в перчатках скрыты тенью, она пытается удержать пуповину внутри.
«Проверь за меня ребенка». Она имеет в виду, чтобы я понаблюдала за Дэвисом Бауэром. Согласно протоколу, ребенка, которому провели обрезание, необходимо регулярно проверять на кровотечение. Теперь, когда и Мэри, и Корин заняты экстренным кесаревым сечением, заняться этим некому – в самом прямом смысле этого слова.
Я вхожу в отделение для новорожденных, где Дэвис отсыпается после утренней травмы.
Минут двадцать, и Корин вернется, успокаиваю я себя, или Мэри меня сменит.
Складываю на груди руки и смотрю на новорожденного. Дети – они как чистый лист. Они не приходят в этот мир, наделенными взглядами родителей, или надеждами, которые дает церковь, или способностью делить людей на группы – те, которые им нравятся, и те, которые не нравятся. Приходя в этот мир, они не имеют ничего, кроме потребности в комфорте. И они примут его от кого угодно, не оценивая дающего.