Цветущий репейник (сборник)
Шрифт:
Отец остановился в коридоре, заслушавшись. Дядя Саша выключил в своей комнате магнитофон, дядя Женя отложил газету, которую читал, а дядя Федя, мастеривший рамку для полюбившейся Гешке картины, чуть не порезался ножом.
Картина стояла у Гешки за спиной на книжной полке, и в спину ему смотрели тоска и одиночество. Они ушли с хромым старым лисом в далёкие чужие места. Навсегда ли?
Вечный дождь
Земля под ладонью была тёплая и податливо-мягкая,
А тут в огороде у тёти Нади Гурька увидел совсем другие цветы. Он сразу стал про себя называть их «цветочными баронами».
На высоких толстых ножках шестилепестковыми коронами, то остроконечными, то мягко закруглёнными, то даже лохматыми, возвышались тюльпаны. Набрав прозрачной росы и дождя в свои короны-бокальчики, тюльпаны выставляли мохнатые рыже-коричневые тычинки над поверхностью воды, где отражалось голубое небо с бледными облаками, такими блёклыми, будто голубизну кто-то немного затёр ученической резинкой.
Красные, жёлтые, с вкраплениями и прожилками на лепестках, тюльпаны практически доходили до контраста. Гурька долго смотрел на чёрный тюльпан — такой тёмно-бордовый, что тот почти сливался по цвету с землёй. Отчего-то это растение вызвало у Гурьки замирание сердца, восхищение и страх. Может, потому что цветы не должны быть чёрными?
Белые и кремовые нарциссы с жёлтыми и оранжевыми рельефными трубочками, на таких же крепких ножках, как и тюльпаны, одурманили сладковато-горьким ароматом.
Весна для Гурьки теперь пахла нарциссами, а не привычным едким дымом, который каждый год весенним ветром наносило с горящей свалки на посёлок. А если вдруг вспыхивал отвал неподалёку от шахты, к дыму примешивался страх огромного пожара, когда дым до неба и ни просвета, ни роздыха. Снег в посёлке, где живёт Гурька, почти всегда серый, присыпанный угольной пылью.
…Вдоль дорожки росли примулы. Они встретили Гурьку своими яркими махровыми и даже многоярусными россыпями цветов. Словно маляр прошёл с вёдрами разноцветной краски и она расплескалась справа и слева от дорожки, смешалась, создавая новые сочетания красок. Или просто отдельные капли падали на лепестки, отчего цветки получались пёстрыми.
Гурька сидел на корточках и рассматривал примулы в обрамлении волнистых розеток упругих листьев, когда сзади подкрался Юрка, двоюродный брат.
— Ага, Гурий Иванович! — ломающимся скрипучим голоском протянул он. — Цветочки нюхаем? Что, в садоводы-любители заделался? Изволите секатор подать или
этот, как его, распылитель? — Юрка шаркнул ногой по дорожке, поклонился, нагнув лобастую голову, прищурив синие пронзительные и насмешливые глаза.Гурька повернулся, глянул снизу вверх на долговязого братца, и без замаха, одним ударом кулака, отправил Юрку на землю, и с сожалением покачал головой оттого, что Юрка угодил ногой в примулы.
Тут же из дома выбежала тётя Надя. Она всё видела в окно и отвесила Гурьке два, как ей казалось, крепких шлепка. Гурька снисходительно поморщился. Мать вот тоже так, накричит, огреет полотенцем или шлепков закатит. Совсем не больно. Но чтобы поддержать в ней самодовольство воспитателя, Гурька гримасничает, хлюпает носом, иногда артистично выдавит слезу, а самого душит смех.
— Смотри у меня, — погрозила пальцем тётя Надя и ушла.
Юрка выбрался из грядки, отряхнулся, потёр подбородок, на котором зрел синяк.
— А ты, брательник, хоть и Гурий Иванович, да к тому же садовод, парень всё-таки что надо. Консенсуса достигнем.
— Чего? — удивился Гурька.
— Иначе говоря, согласия. Москву тебе покажу. Правда, до неё ещё на автобусе тарахтеть и тарахтеть, но всё ближе, чем до твоего Сорок Седьмого.
Гурькиному шахтёрскому посёлку даже названия собственного не дали, только номер — Сорок Седьмой. Там и домов-то настоящих не было, только длинные амбары-бараки.
Счастливчиков отселили в отдельные домики, которые построили на окраине Сорок Седьмого, а остальным расширили жилплощадь, и каждый обзавёлся своим выходом, крыльцом и палисадником с гулькин нос. Вот там и густели, и «жирели» неприхотливые «космические» и «золотые шары».
В двух смежных комнатах окнами в палисад жили Гурька с матерью и дед с бабушкой — родители матери. Отец — шахтёр, снабдивший Гурьку чудаковато-старомодным именем, исчез через месяц после рождения сына. Мать отчего-то свято верила, что он подался на Крайний Север, дескать, всегда мечтал работать в Заполярье. Гурька не разубеждал её, хотя знал, что отец живёт с другой семьёй в Сорок Девятом, соседнем посёлке. И однажды Гурька рванул в Сорок Девятый на старом чихающем автобусе, который бороздил унылые, почти безлесные пространства между номерными шахтёрскими посёлками…
Подмосковье ослепило Гурьку солнцем, весенним, жарким, цветами в огородах, садиках, в вёдрах у дороги, разноцветными домиками с зелёными, красными и даже розовыми черепичными крышами. Это всё выглядело игрушечным, было похоже на картинку из книжки, особенно по сравнению с унылыми красками Сорок Седьмого, где крыши были серо-чёрные из толя и шифера.
Серый шифер лежал на крышах тех домов, что побогаче.
С чёрными крышами оставались бревенчатые бараки, где брёвна были почти чёрные от старости. Коротким летом бараки раскалялись, и казалось, вот-вот вспыхнут, как угольки.
У материной сестры — тёти Нади, к которой Гурька прибыл погостить на несколько дней и поглазеть на Москву, — домик был голубой, почти бирюзовый, с резными наличниками и фронтонами. Такой маленький, лёгкий и ажурный, словно сказочный, пряничный. Внутри и снаружи чистенький, с уютными закуточками, тюлем на окошках и геранью, махровой розовой и красной на белых подоконниках.
В Гурькиной комнате в Сорок Седьмом подоконник был пошире, серый, занозистый, устланный пожелтевшими газетами. Там у окна, между рамами которого торчали пучки рыжеватого мха и где стёкла промерзали насквозь, обрастая серебристой корочкой льда, у Гурьки процветало садовое царство.