Цыган
Шрифт:
— Это зависит не только от меня.
— Конечно, — деликатно согласилась Шелоро. — На месте тебе все виднее будет.
И еще долго, отъехав от них, оглядываясь, видел он, как машут они ему руками с брички, а Егор, стоя во весь рост на передке, как, бывало, стоял он на седле лошади, совершая круг почета после скачек, умудрялся и лошадьми править, зажав вожжи в одной руке, и, подбрасывая картуз другой рукой, ловить его на лету. Как будто какая-то птица кружилась над их бричкой. И розовое пятно кофты Шелоро еще долго сквозило между придорожными лесополосами, пока не померкло в тумане.
В тот переломный час между днем и вечером, когда задонские вербы уже скрадывались зеленой мутью, но еще не улеглось за буграми
Все хуторские женщины повисли на кольях заборов и, поворачивая вслед движению колонны головы, провожали ее, как на фронт. И почти так же кто украдкой смаргивал слезы, а кто и в открытую, ничего не стыдясь, закатывался в безутешном плаче. Катька Аэропорт долго неотступно бежала рядом с военной рацией, за рулем которой сидел ее рыжеволосый сержант, пока машина, взревев, не набрала скорость.
Кончились военные полевые занятия, и пришло для курсантов время с обжитых хуторских квартир переезжать в казенные казармы, в город. И когда последний, замыкающий колонну вездеход мелькнул и скрылся за глиняной кручей, в хуторе сразу стало так тихо, как будто и в самом деле все ушли на фронт.
На задворках этого события как-то незамеченно проскользнула смерть бабки Лущилихи. Правда, обмениваясь у водопроводной колонки этой новостью, женщины с единодушием пришли к заключению, что могла бы она и еще пожить: еще крепкая старуха была, набузует мешок кукурузы и волокет на горбу из степи в хутор. Еще бы пожила, если бы за это время ей дважды не довелось пережить испуг. Сперва от какой-то цыганки, которая гонялась за ней по всему кукурузному полю, а вскоре и от другой, еще большей страсти, когда Лущилиха по обыкновению грелась перед вечером на солнышке у себя на лавочке по-над садом и прямо перед ней из забурлившего Дона вдруг всплыла громадных размеров зеленая черепаха, из-под панциря которой одна за другой показались три круглые, как арбузы, головы. Соседка Ананьевна видела, как Лущилиха на карачках добралась из-под яра до дома, влезла на кровать и потом уже не встала. Хрипела, что нету ей дыху. К утру у нее начали синеть ногти на руках, а из выпученных глаз безостановочно катились по щекам мутные слезы, Поворачивая желтые белки глаз к Ананьевне, она силилась что то сказать, но, как та ни приникала ухом к ее губам, разобрать она смогла лишь одно слово:
— Ва-аню.
Все дети у Лущилихи жили где-то далеко и отношения со своей матерью возобновляли обычно только к осени, когда у нее в бочках начинало играть молодое виноградное вино. По Вани среди детей у нее не было, это Ананьевна знала твердо. Единственного сына Лущилихи, который летось умер в городе от падучей болезни, звали Алексеем.
И еще соседка увидела, как все время дергались у Лущилихи руки, ссовываясь по одеялу с кровати, а глаза поворачивались все в одну и ту же сторону, где стоял ее обитый полосовым железом сундук. Но тут же Ананьевна отшатнулась, увидев, как желтые белки у старухи начинают закатываться под брови и такая же запузырилась у нее в уголках обескровленных губ желтая пена.
Ни могилы теперь не было на окраине кукурузного, уже убранного комбайнами поля, ни рассмотреть что-нибудь внизу под склоном горы нельзя было сквозь эту сумеречную сиреневую мглу, которая уже заклубилась по всем балкам от Дона в степь. В порожней, ничем не нарушаемой тишине только и слышал Будулай удары своего сердца.
Но вот по этому беззвучию, по гулкой земле ему передалась какая-то дрожь. Как будто где-то вырвалась из запруды вода и теперь катилась по степи валом. И чем ближе накатывался он, тем больше стал дробиться, превращаясь в разрозненный топот. Вскоре Будулай увидел и ушастые головы лошадей, скользившие над степью в оранжевом облаке взбитой ими пыли.
Ах, каким знакомым вдруг может показаться силуэт этой длинной морды с чуткими ушами, плывущей над степью выше всего табуна! Но еще прежде чем
Будулай увидел ее, до слуха его донеслись голоса сопровождавших табун людей: мужской и женский. Слова их ему не были слышны, как не видны были и сами люди, пока вдруг они не вынырнули прямо перед его взором из лощинки, озаряемые со спины заревом заката.— А правда по хутору брешут, будто у тебя с этим полковником намечается кое-что? Да ты не таись, а так прямо и скажи, я тебе не Катька Аэропорт, и стыдиться тебе нечего, детей ты уже на ноги подняла. Ваня уже, считай, отрезанный кусок, да и Нюрке в невестах недолго сидеть. Пора тебе и самой подумать, как без них лучше прожить.
— Не все, дедушка Муравель, лучше, что лучше.
— Только ты тогда не забудь меня на свою свадьбу позвать. Я на свадьбах давно не гулял, а на твоей очень даже не прочь. Несмотря на протез, буду плясать. Смотри, Клавка, не забудь.
— Не забуду. Но сперва, дедушка Муравель, мне еще нужно дожить до своей свадьбы. А ты как, Громушка, считаешь, доживем мы когда-нибудь до нее или нет? Если ты сейчас ответишь мне, у меня, может быть, и еще что-нибудь найдется для тебя…
— Я к тебе, Клавдия, по-серьезному, а ты обратно за свое. Ты мне, за это время совсем испортила жеребца. А потом, когда на легковой военной машине завеешься в город, мне, значит, надо будет для него каждый день по кило сахару покупать, да? И как ты его ни задабривай, он тебе все равно не ответит, это ты себе сама должна отвечать. Я бы на твоем месте и думать не стал, полковники у нас под яром не валяются. Не до смерти же тебе горько-соленой вдовой доживать.
— Ничего вы не знаете, дедушка Муравель.
До чего же иногда похожи бывают лошади! Но и такого совпадения не может быть. А что, если…
И, заложив два пальца в рот, Будулай лишь слегка, почти неслышно свистнул, как всегда это делал на конезаводе, когда ему нужно было вызвать из табуна Грома. И тут же сам с головы до ног затрепетал, как струна, явственно услышав восклицание:
— Гром, ты куда?
Другой, грозный голос закричал:
— Эй, Гром, не балуй! Ну-ка назад!
Отделившийся от табуна Гром кособоко нес Клавдию через скошенное кукурузное поле к лесополосе, и ей не под силу было удержать этого полуобъезженного коня, повинующегося властному, только им услышанному зову. Напрасно она уговаривала его, цепляясь за гриву руками:
— Ну куда же ты, Громушка, куда?
А Будулай до этого уже совсем почти согласился поверить, что так и не бывает на земле счастья и люди только бесполезно гоняются за ним всю жизнь. И это Гром нес ее к нему, все более вырастая на закатном небе, в то время как она протестующе спрашивала у него:
— Куда же ты меня несешь, Гром? Да что с тобой?!
И все-таки Клавдии удалось справиться с ним и отвернуть его опять к табуну всего в двадцати шагах от Будулая, Но и не мог же Будулай теперь с этим согласиться, когда то, к чему он с такой силой стремился, было уже от него совсем близко. Ему оставалось только навстречу шагнуть и окликнуть ее. И он уже поднял руку, чтобы сделать это, но не смог. Ноги у нею вдруг стали так тяжелы, как никогда еще в жизни, а горло как будто сдавило обручем. Странная и страшная немота вдруг овладела им. Ни руки, ни ноги, ни голос не повиновались ему. Его счастье проносилось мимо него, а у него не осталось сил, чтобы протянуть руку и взять его. Только дробное эхо конских копыт, удаляясь по насухо затвердевшей дороге, замирало внизу под склоном.
Но разве не бывает и так: после неслыханно трудного подъема взойдет наконец на желанную крутизну человек и ляжет. В самый последний момент уже не хватит у него сил даже для того, чтобы, оглянувшись, ощутить всю высоту своего счастья.
Еще не рассвело, а лишь начал угадываться за Доном лес, когда из осеннего густого тумана, из степи вырвалась перед хутором на развилок одинокая бричка. Лошади так и забушевали в постромках, когда ездовой заломил им головы вожжами. По дну брички шарахнулись от борта к борту смуглые головки спящих детишек.