Дагги-тиц
Шрифт:
Исполнив песню про Костю-моряка, Жора переходил к другим номерам. К тем, которые не встретили бы одобрения у педагогов «Сталинской смены», а у «молдаванок и пересс» вызывали полное понимание.
С одесского кичмана Бежали два уркана… —высоким голосом начинал Жора, и повисало молчание, в котором лишь изредка застревал осторожный смешок.
Один был в полушубке, Другой был в бабьей юбке, А третий совершенно без штанов…А потом кто-нибудь обязательно
— Жора, давай Мурку! Ну, пожалуйста…
Жора для порядка покачивал головой: «Эти дети уморят меня…» И начинал…
Лодька слышал песню про Мурку и раньше. Иногда на Стрелке старшие дурашливо исполняли ее под бренчащую гитару Вовчика Санаева. А раза два в гостях у Лодькиных родителей пел «Мурку» подвыпивший папин знакомый, механик с самоходки «Березово». Но у Жоры песня сильно отличалась от той, привычной (лишь отдельные строчки были знакомы).
Раз пошли на дело я и Рабинович… —выводил Жора тонко и печально, —
Рабинович выпить захотел… Отчего не выпить Бене с Молдаванки, Отложив на завтра срочных дел… Если будем выпить, надо закусить нам. Мы зашли в шикарный ресторан. Там сидела Мурка, у нее под юбом Дробом был заряженный наган!Этот столь необычно заряженный и так укромно спрятанный наган всех веселил необычайно.
Ни Славка Рабинович, ни Мишка Левин, сидевшие в общем кругу, не думали обижаться на песню. Да никому и в голову не приходило, что могут обидеться. Потому что в песне был лишь окутанный притворной грустью одесский юмор и больше ничего. А Рабинович выглядел в ней даже героически.
Здравствуй наша Мурка, Мурка-агентурка! Мы тебя последний раз смотреть! Ты малину нашу всю зашухерила И за это будешь умереть! Рабинович стрельнул, стрельнул — промахнулся И попал немножечко в меня-а (ай-яй-яй-яй)!.. Я лежу в больнице с дыркой в ягодице, Рабинович пьет уже три дня…Песни песнями, смех смехом, а пленки между тем проявлялись, снимки печатались и фотогазета «Зрачок» (с нарисованным у заголовка глазом-объективом) каждые три дня появлялась на фанерном стенде у столовой. Правда, почти всякий раз неизвестные злодеи переправляли букву З на С, и Жора ходил, угнетенный людской неблагодарностью. Многие Жоре сочувствовали. Особенно — грузная и боевая директорша с именем и фамилией, словно взятыми из кинокомедии: Рената Мефодьевна Хайдамаки. Она каждый раз грозила «отыскать этих бессовестных хулиганов и немедленно отправить домой с соответствующей характеристикой». Ах, кабы все похвальные намерения исполнялись…
Жора быстро утешался. И продолжал петь. Кстати, пел он не только в своем Привозе, а еще и за «буераками». Это было местечко за поросшими густым березняком овражками. После вечерней линейки Жора уходил туда с аккордеоном и несколькими певцами — как бы на репетицию. Вскоре там, на лужайке, собиралось человек двадцать-тридцать. Разводили костерок (начальство его не разрешало официально, однако и не запрещало). На таких «репетициях» Жора с ребятами исполнял не только те песни, где непрестанно рифмовалось «пример-пионер», но и «одесские». А иногда и похлеще — например, про часового, который имел неосторожность пукнуть на бастионе. Оказавшиеся среди бесшабашных мальчишек «перессы» делали вид, что возмущаются, и затыкали
уши. Но не убегали.Иногда «репетиции» затягивались допоздна. Тогда на дальние позиции выдвигались добровольцы-часовые. Чаще других — Митька Зеленцов и Мишка Левин. Случалось, что они сдавленно кричали сквозь листву:
— Атанда! Хайдамаки на линии атаки!
— Дети! Дружно! — командовал Жора и разворачивал аккордеон на всю ширину.
Это чей там смех веселый, Чьи глаза огнем горят?! —взлетало над желтыми языками костра. —
Это смена комсомола, Юных ленинцев отряд!Рената Мефодьевна решительно выдвигалась из березняка в освещенное костром пространство.
— Жора! То есть Юрий Константинович!..
Пионер, не теряй ни минуты! Никогда, никогда не скучай! Пионерским салютом Утром солнце встречай! —бодро неслось в ответ.
— Юрий Константинович! Давно был отбой. Дети нарушают режим!
Ты всегда пионерским салютом Солнце Родины встречай! —вдохновенно орали дети.
— Жора, вы в самом деле хотите встречать здесь утреннее солнце? — в голосе Ренаты Мефодьевны крепли директорские нотки.
— Но ведь спевка же! — стонущим голосом начинал доказывать «музрук». — Если не успеем разучить репертуар к заключительной линейке, с кого спросят? С Жоры спросят… Жора всегда баран отпевания… то есть тьфу! Козел отпускания.
— Отпущения… Юрий Константнович, дети поют прекрасно, однако спать, спать, спать…
— Ну, Ренаточка Мефодьевна, — принимались подлизываться наиболее любимые директоршей «перессы». — Еще одну песню, для души…
— Так и быть, для души… — Она складывала на груди могучие руки, давая понять, что это ее последняя уступка.
Жора снова растягивал аккордеон.
Пе-ервая пуля Ранила коня. А вторая пуля… Ах… ранила меня…Хор обрадованно подхватывал:
Любо, братцы, любо, Эх, любо, братцы, жить! С нашим атаманом не приходится тужить!Иногда среди голосов отчетливо звучало вместо «с нашим атаманом» — «с нашей Хайдамаки». Но Рената Мефодьевна оставалась неподвижной и снисходительной…
А Лодька подпевал, как умел, и чувствовал, что ему здесь хорошо…
Раньше Лодька был в лагере всего раз. После четвертого класса. Но впечатлений осталось мало. Они вскоре оказались замазаны, как черной краской, другими впечатлениями — арестом отца. И о лагере Лодька почти не вспоминал — какой смысл вспоминать о радостях, если после них навалилась беда!
И вот теперь он как бы очнулся — стали часто приходить на память дни той лагерной поры. Перепутывались с нынешними. Иногда казалось даже, что ему по-прежнему одиннадцать лет и все еще длится смена сорок восьмого года. Правда, в тот раз Лодька был не здесь, а в лагере у села Верхний бор (гораздо дальше от города, чем «Сталинская смена»). Однако все было похожим — и линейки, и пионерские речевки, и сборы, и сигналы горна по утрам и вечерам. И смолистый запах сосен, и встревоженные команды вожатых во время шумных купаний…