Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дважды, например, Фаня Самойловна при мне вспоминала, как они ездили в Париж на еврейский антифашистский культурный конгресс, ночью миновали гитлеровскую Германию. Рано утром, когда в Германии хватились, кого пропустили ночью, поднялся шум во всех газетах. Назад ехать через Германию им было запрещено. И о том, как они на два часа опоздали на конгресс. Заседание было в разгаре, но когда она вывела мужа на сцену, в президиум, все в зале поднялись. И как же он потом выступил!.. Ах, как он тогда говорил!..

Три раза, и все три раза с одинаковым оживлением она рассказывала, как жандармы пришли его арестовать, и она ни за что не давала взять его одного, без нее, как пришлось потом бежать к прокурору, требовать, чтобы ее с ним не разлучали. И как именно она этого добилась: ее арестовали, и она отсидела несколько месяцев в одной камере с ним… Ах, солнце мое,

свет мой!..

О чем бы Фаня Самойловна ни вспоминала, самый рассказ возвращал ей добрые несколько лет. Рассказывая, она оживлялась, даже становилась стройнее. Ему тогда было за девяносто. Ей — на пятнадцать лет меньше; тоже, конечно, старая женщина. Но слово «старая» никак с ней не вязалось, искажало ее образ. Ни одна черточка не выдавала ее семидесяти пяти лет. Вся ее красота и женственность были при ней до сих пор. Менялись краски: волосы из черных стали серыми, из серых — белыми; но изменившиеся краски, как это случается у некоторых женщин, делали ее еще благороднее. На полных обнаженных руках под тонким шарфом, наброшенным на плечи, еще сохранились притягательные ямочки. Волосы, шея, плечи, ноги, вся ее стать были воплощенной женственностью. Я смотрел на нее и думал: в чем секрет этого? Мне было известно, что он ослеп через год после их свадьбы. Я пытался представить ее такой, какой она осталась в его памяти. И отвечал себе: секрет заключается единственно в ней самой. В ее неординарности. В ее необыкновенной любви. В ее удивительной неутомимости, позволившей ей в течение пятидесяти лет быть любимому человеку и глазами его, и руками его, и ногами. В ее поразительном даре навсегда остаться для него такой, какой она была, когда его глаза еще видели…

Целый месяц я наблюдал, как она выдвигает в столовой стул, усаживает мужа, засовывает под его воротник салфетку, как это проделывают с малым ребенком. Я видел, как она стирает платочком пот с его лба. Я видел, как она неизменно водит его под руку, прижав к себе, защищая собой; и шаги их, казалось мне, отзываются одним эхом, будто идет один человек.

Мне приходило на ум: не слишком ли она его нянчит? Если бы она оставляла его на время одного, может быть, он бы еще держался на ногах? Все, что слишком, — то лишнее. И сразу отбрасывал эту мысль: для чего же оставлять его одного? И снова себя бранил: грешишь. Все, что слишком, — всегда лишнее, но не для любви, не для доброты…

3

Второй сюжет подарила мне еврейская поэтесса из Киева Рива Балясная.

Рива Балясная была тонким лирическим поэтом. В жизни — экзальтированная, девически восторженная, открытая, подчас взбалмошная, подчас обескураживающая. В Кишиневе она тогда гостила у приятельницы. Но именно в ту неделю у подруги случилось страшное несчастье, сын ее, паренек шестнадцати или семнадцати лет, утонул в плавательном бассейне. Что в том доме тогда творилось, нетрудно представить. И я пригласил Риву на несколько дней к себе.

Вначале она больше молчала, чем говорила. По ночам просыпалась, всхлипывая; эти всхлипы продолжались недолго, несколько минут, она засыпала, и снова слышалось ее неровное дыхание. Днем она все равно больше была там, у подруги. Но последний перед отъездом день весь отдала мне. Она уже пришла в себя, стала живее. Мы вместе гуляли по аллеям проспекта, где тогда находилась моя квартира. Рива много говорила, читала наизусть свои новые стихи, я, разумеется, тоже не молчал. Внезапно она остановилась, повернулась ко мне и с упреком спросила:

— Слушай, друг. Почему ты мне не говорил, что у тебя есть в Киеве родственники?

— У меня нет в Киеве родственников.

— Нет, есть. Ты просто об этом не знаешь. Целая семья с такой же фамилией, как у тебя.

— Такая же фамилия еще не означает, что это родственники.

— Не хочешь, не надо. Твое дело. Но существенно не это, важнее другое. У меня есть о твоих родственниках, об этой вот семье такой сюжет, до которого ты бы никогда не додумался. От этого сюжета ты тоже вправе отказаться. Вольному воля… Но выслушать его ты должен, чего бы мне это ни стоило…

Короче говоря, мы с Ривой Балясной уселись на скамейку в аллее; скамейка-дом: подлокотники и спинка переплетены виноградными лозами с густыми листьями… И Рива Балясная взялась за непростой переплет своей истории. Я передаю эту историю отчасти Ривиными словами, отчасти, конечно, своими собственными:

— Девушку мы пока назовем Соней. Красивая, глаз не оторвешь. Медицинская сестра. Война, Киев оккупирован, Соня эвакуировалась с родителями в Ташкент, работает в военном госпитале. Госпиталь не очень большой, но работа — трудней не придумаешь. Тяжелораненые, многочасовые операции, фронтовики без ног, без рук, без глаз, их оперируют,

лечат, а потом еще сколько усилий, чтобы они снова почувствовали себя людьми, вернулись к жизни. Однажды привезли парня, тяжело раненного в оба глаза. Назовем пока этого парня Виктором. Ему сделали две операции, два раза снимали бандажи — и все попусту. Виктор навсегда остался слепым. После повторной операции шесть месяцев Виктора держали в госпитале. Но в одно прекрасное утро именно на Соню пал жребий: его, такого вот, навсегда слепого, отвезти домой, в деревню, где он жил до войны. Поезда ходили в то время еще медленнее, чем сейчас. Соня с Виктором провели четыре дня в дороге. В первый день Виктор был в сносном расположении духа, иногда даже словечко произнесет. На второй день замолчал. На третий — и молчит, и еду не принимает. На четвертый день, перед самым прибытием на место, он сказал Соне:

— Все равно я жить не буду!..

— Что это значит? Как это понимать? — Соню аж затрясло.

— Как говорю, так и надо понимать. Не хочу оставаться вечной обузой для родителей, изо дня в день торчать бельмом в глазу. А кроме них — кому еще я нужен?

— Мне. Мне ты нужен!.. — Соня припала к нему головой и разрыдалась.

Родители Сони в Ташкенте чуть с ума не сошли. Летели телеграммы, звонили телефоны — урезонивали и по-хорошему и по-плохому. Когда отец Сони через десять дней приехал в ту деревню, чтобы убедиться, что да как, Соня и Виктор жили уже вместе в отдельном домике, уже расписались в сельсовете, были мужем и женой. Родители Сони решили, поразмыслив, что все это — романтические бредни их дочери, каприз ее восемнадцати лет — пусть даже безумный каприз, — но это пройдет. Война тем временем продолжалась, свершались крупные события. Киев был освобожден. Немного погодя старшие вернулись из Ташкента домой. С Соней поначалу даже не переписывались; потом начали понемногу отвечать на ее письма, сами засыпать ее письмами; в конце концов послали Соне и Виктору вызов в Киев — чтобы хоть жить рядом с ними. У Сони и Виктора в ту пору уже и ребенок был.

Что я тебе скажу, дружище: «любовь» — не то слово. Для того, что происходит между этой парой, пока нет названия. Она для него бог. Он для нее — все на свете. Она в лепешку расшиблась, бегала, просила, требовала, чтобы его, как он есть, со слепыми глазами, приняли в Киевский университет. Сама она успевала и работать в госпитале, и ходить с ним на лекции, переписывать конспекты, читать ему их дома… Сидела и с ним «учила уроки», как с ребенком — учеником первого класса. Не знаю, писал ли он и прежде стихи. Если и писал, то это наверняка было несерьезно — юношеские пробы. И вдруг ни с того ни с сего в один прекрасный день — но ты, конечно, сам понимаешь, что не совсем «вдруг» — он начал писать. Вначале — в голове, в одиночестве, для себя. Потом, стоило ей только выслушать несколько первых его стихотворений, они уже писали вместе. Это означает, что он сидит или лежит на кушетке и диктует, а она записывает. Если он велит ей строчку вычеркнуть, она вычеркивает; изменить слово — она изменяет; если он заставляет ее стихотворение порвать, она обещает порвать — и прячет. Короче говоря, он теперь — поэт. Мой киевский знакомый. Успел издать несколько книжек стихов. Часто выступает на вечерах поэзии. Она его выводит на сцену, и он наизусть читает. Сначала совсем тихо, еле слышно, потом все громче, сильнее, голос накаляется, звенит. Очень трогательные стихи, вовсе не плохие, его стало интересно слушать. Поэзия сделалась смыслом его жизни. Поэзия и Соня. Поэзия благодаря Соне. Здесь можно с полным основанием сказать ей спасибо. Спасибо ей в самом большом смысле слова и спасибо в самом простом смысле…

История, которую рассказала мне Рива Балясная, так взволновала ее саму, что, замолчав, она не могла унять возбуждения, щеки у нее пылали. Я подумал, что этим рассказом она подняла свое настроение, отвлеклась от переживаний последнего времени. Мы поднялись со скамейки, и Рива бросила:

— Настоящих имен Сони и Виктора я тебе не скажу. Если сподобишься снова породниться с ними, сам узнаешь…

— Разве в этом дело? — почему-то виновато ответил я.

4

Как-то я опять поехал к морю, в Дом писателей.

И там, на вечере, где поэты читали свои стихи, я увидел поднимающегося на эстраду поэта, имя которого только что объявили, вместе с ним поднималась женщина. Она не вела его под руку, не поддерживала. Просто шла рядом с ним, и он чувствовал ее шаги рядом. По нескольким ступенькам, ведущим на сцену, он взошел уверенно, легко, не нашаривая их ногами; казалось, знал, куда идти.

Женщина оставила его на сцене, и поэт начал читать. Слепые глаза открыты. Никто в зале не заподозрил бы что на сцене стоит незрячий. Поэт сам рассказал об этом в стихах.

Поделиться с друзьями: