Далекая музыка дочери Сталина
Шрифт:
В этих интервью – на телевидении в день выхода книги – она убеждала всех, что она – самый близкий мне человек, и не постеснялась лгать, якобы мы вместе работали, и сплетничать. На самом же деле я никогда больше ее не видела после первых дней в Нью-Йорке. Она уехала к мужу в Атланту и работала там. Ее работу мне не показали до дня, когда появился сигнальный экземпляр. Делать правку и читать корректуру мне не дали. Издатель Эван Томас сказал: «Вы можете не беспокоиться об этом».
Увидев, наконец, «сигнал», я совершенно расстроилась. Ошибки, плохой перевод, перевраны были даже даты! Очевидно, Присцилла не приняла всех поправок Хэйварда. Многие фразы звучали совсем не как в оригинале. И только Эдмунд Вильсон в ноябрьском номере «Нью-йоркера» (1967) наконец назвал вещи своими именами и квалифицировал перевод как «вульгарный, вульгаризирующий весь тон оригинала». А о самой переводчице он писал, что «она не только не знает
Я написала тогда Вильсону благодарственное письмо. С этого момента завязалась наша переписка. Позже Вильсон предложил в переводчики моей второй книги своего соседа по Вэллфлиту, где они жили, Павла Александровича Чавчавадзе. Я, конечно, согласилась, и поехала в Вэллфлит на Кейп Код, чтобы повидать их всех.
Чавчавадзе, грузинский князь, представитель высшей петербургской аристократии, был женат на Нине Георгиевне Романовой, дочери Великого князя Георгия Александровича, наместника Грузии, и племяннице императора. Послушавшись совета Эдмунда Вильсона, я теперь чувствовала себя совершенно неподготовленной к встрече со столь знатными особами. Мои ноги не были очень тверды, когда я прилетела в аэропорт, и учтивый, вежливый Павел Александрович хотел взять мой чемодан. Я никак не хотела ему давать этот чемодан («я сама, я сама!»), что его совершенно сразило, – как он говорил позже. (Он написал позже о нашей первой встрече.)
Я знала, что Великий князь, отец Нины Георгиевны, был расстрелян большевиками, что ее спасло только то, что она была в то время в школе в Англии. Князь Павел Александрович Чавчавадзе был из старой аристократической грузинской семьи, хотя его мать была урожденная Родзянко. Они оба встретили меня – как и положено настоящим аристократам, – очень любезно, радушно, но с естественным достоинством. Их гостеприимство и простота скоро оставили далеко в стороне историю, революцию, насилие и мелкие чувства. Эти люди были выше всякой мелочности. Только посредственности неведомо ничего крупномасштабное – ни слава, ни трагедии, ни события, ни люди, ставшие историей. А какое чудесное чувство юмора было у них! Как весело умели смеяться они оба, а ведь они были уже весьма в летах! Даже их старый мопс Онуфрий Пафнутьич отнесся ко мне благосклонно после предварительного обнюхивания.
В маленькой гостиной их простого белого домика в лесу мы болтали, пили коктейли и смеялись до слез, когда Павел Александрович изображал грузинских дворянок и их русскую речь… Присутствовавшая здесь же еще одна гостья, журналистка из Австралии, пораженная смотрела то на хозяев, то на меня, не принимая участия в нашем веселье. В результате она призналась, что никак не могла понять, как это мы все вместе сидели тут, пили, смеялись, болтали… На что Нина Георгиевна заметила с улыбкой: «Только в Америке! Только в Америке!». И это было правдой.
Эдмунд Вильсон, совсем больной и с трудом двигавшийся, был также очень приветлив и хотел во всем мне помочь. Он считал, что история публикации моей первой книги была просто безобразием. Мы переходили из его дома к Чавчавадзе и опять к нему. Я никогда не искала знаменитостей в Москве и не занималась таковыми поисками в Америке, но Вильсон и его прелестная жена Елена сами выразили желание встретиться со мной, и мы все подружились. Это была одна из немногих значительных дружб, среди многих формальных и недолгих, которые возникли в мои первые годы жизни в Америке. Чавчавадзе оба умерли через несколько лет, но я всегда помню их жизнерадостность. Это была, пожалуй, самая интересная для меня встреча в Америке, полная значительности – исторической и человеческой.
Я намеревалась жить в Принстоне тихо и незаметно, работая. Писать стало теперь моим основным занятием. Я любила также фотографию и в дни моей молодости делала хорошие снимки, проявляя и печатая. По приезде в США я надеялась заняться фотографией серьезно, так, чтобы научиться снимать фильмы: моим «предметом» была бы природа, созерцание природы. Однажды я сказала о своем желании моим адвокатам, но это окончилось плохо. Группа кинооператоров появилась возле моего дома, чтобы обсудить «совместную работу». Их идея была взять меня с собой в поездку по Америке так, чтобы они могли снимать природу (например, Ниагарский водопад) и меня на этом фоне, читающую текст о красоте природы Америки… Я ужаснулась такому плану и, конечно, отвергла его. Но они полагали, что таким образом помогут мне «понять», как снимать природу. Я поняла, что раз я стала «знаменитостью», то, пожалуй, мне лучше всего сидеть дома и никуда не соваться, так как ничего нормального не получится. Я даже не заикалась больше о другой моей мечте: продолжать серьезное изучение иностранных языков, особенно – испанского, которым я занималась когда-то в МГУ. Теперь я просто фотографировала иногда, как это делают
туристы, и посылала пленку проявить и печатать…Одна дама из эмигрантских кругов настаивала, чтобы я немедленно отправилась в лекционную поездку по стране. Она даже нашла агента, который помог бы мне это осуществить. Она считала, что мне «следует „показаться на люди". Они Бог знает что думают о вас! А тогда они увидят, что вы – такой же нормальный человек, как все они». Оглядываясь назад, на ее идею, я думаю теперь, что она была, по-видимому, права. Но мне никогда не свойственно было читать лекции, я прирожденный вечный студент и люблю учиться… Она этого не поняла. Мне так хотелось сидеть на террасе босиком и строчить на пишущей машинке.
«Генерал» Гринбаум жил в Принстоне со своей женой, скульптором, и они нередко приглашали меня к себе, чтобы познакомить с кем-нибудь из избранных гостей. Я всегда знала, что это будет кто-то очень важный, но всегда забывала имена.
«Генерал» постоянно давал мне советы, вроде: «Вы непременно должны познакомиться с вашими соседями через дорогу, они связаны с Библиотекой Моргана в Нью-Йорке!». Я обещала, но потом забывала. У меня не было интереса к важным или «нужным» особам.
Однажды моя обильная почта принесла приглашение от Клуба знаменитостей в Нью-Йорке. Эта странная организация помогает «знаменитостям» узнать друг друга, встретиться на многолюдных роскошных обедах в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе. Эти обеды освещаются в широкой сенсационной печати – кто был с кем и кто есть кто. Мне эта идея была просто смешна, и я даже не ответила. Но, очевидно, по американским понятиям я вполне подходила теперь для такого рода выходов в большой свет. Увы, я предпочитала вести себя иначе и даже отказалась от прислуги-негритянки, которую мне предлагали Гринбаумы.
«Но ведь вы будете принимать людей в своем доме! Вы должны!» – настаивали они. Они были по-своему правы: в своем статусе знаменитости я, очевидно, обязана была давать небольшие элегантные обеды или устраивать ленчи для избранных лиц. Но я проявила полное непонимание обстановки, поблагодарила их и отказалась от услуг черной экономки.
Каждый день почта приносила письма от людей из всевозможных социальных групп, и это было мне так интересно: какое человеческое разнообразие! Как по-разному они выражали себя, как различен был круг их интересов, но они все были моими читателями. Они стремились рассказать мне о своей жизни, о том, как они живут в Америке, что это за страна. Они делились со мной своими личными переживаниями и опытом и ободряли меня в моем – как они полагали – одиночестве. Они знали обо мне из моих интервью на телевидении или из моей книги, письма шли или на телестудию, или к издателю, а часто на адрес адвокатской фирмы.
Сразу же стало ясно, что женщины были моими лучшими читательницами. История родителей, детей, трагедия семьи более отвечали их человеческому интересу. Женщины очень редко высказывали политические мысли. По существу, это было даже поразительно, как хорошо они поняли историю столь необычной семьи, какой была наша, наши трагедии и – столь ненормальные взаимоотношения. Но они все поняли.
Только очень недолго мне помогала секретарша, присланная «генералом», его приятельница – высокая костлявая дама, курившая сигары и говорившая басом. Она просто откидывала в сторону наиболее интересные для меня письма с личными исповедями. «Эти сумасшедшие! – говорила она. – Сумасшедшие всегда пишут письма знаменитостям. Бросьте их в корзину». Она отбирала «важные письма», на которые мы «должны были ответить» и печатала для меня формальные ответы в несколько строк, которые я ненавидела всей душой – так как я никогда таким вот образом ни с кем не разговаривала и не переписывалась. Но я подписывала их, чтобы не вступать в конфликт, хотя между нами никогда не было согласия. Я благодарила (в ее же напыщенных выражениях) за внимание или отказывалась от лекций, прочитать которые меня часто тогда приглашали. Мы продолжали посылать эти безликие письма, приготовленные секретаршей, пока не начали получать сердитые ответы от моих корреспондентов. Они требовали: «… ответьте нам на вашем собственном английском языке, вместо формальных писем от вашей секретарши!»
Я продолжала отвечать на некоторые письма сама, своим более теплым «способом», и подписывала короткие формальные абзацы секретарши, где говорилось, что «читать лекции – не мое metier». И сколько я ни убеждала ее, что в мое время и в кругах, где я росла, никто больше не говорил по-французски, она полагала, что я теперь была почти что «из русской аристократии», и, следовательно, было уместно вставить французское словцо. Французский вышел из моды в СССР в дни моей молодости, он возвращается только теперь. А нас всех учили тогда немецкому и позже также английскому. Я знала, что наши формальные ответы звучали ненатурально, но секретарша не позволяла мне даже составлять письмо по-своему. Я предпочитала не спорить с нею.