Далекие ветры
Шрифт:
Качаются тени над деревней. Вон кто-то за дальними березами запалил не один, а множество маленьких костров. Вон разворотил кто-то огненный пепел, и рой искр взметнулся к небу золотой короной и погас.
Сомкнулась темнота. На соседних огородах разговор и сдержанный шепот. И хочется быть рядом со всеми, знать о них все, понимать.
Не могут же в такой общий вечер люди быть некрасивыми, неумными и маленькими.
Когда стал загасать огонь, Сергей различил за низким плетнем Прасковью и ее свекра. Прасковья стояла, а свекор с ломаной, растягивающейся тенью на земле подбирал вилами недогоревшую
Они о чем-то разговаривали. Слова неразборчивы и спокойны.
Сергей не видел Прасковью уже два месяца. Она, как ушла тогда от них, на улице не появлялась.
И почему-то сейчас обидел его, вызвал досаду мирный их разговор со свекром. Ему хотелось, чтобы Прасковья почувствовала себя чужой этому молчаливому старику. А она мирно палит рядом с ним костер, живет в одном доме, прощает ему обособленность от людей, молчаливость и насилие над своей жизнью.
Сергей приподнял вилами шапку непрогоревшей ботвы, брызнул вокруг нее столб жара. Встряхнув, подбросил ботву кверху.
Ему казалось, вот так что-то затухает и у людей, и становится вокруг них темно.
И не хотелось отдавать этой темноте Прасковью. Но жалости к ней не было.
«Ладно, — вспомнил он свекра, — ладно…»
Легко и зло подумал, что Прасковья солдатка, без мужика. Подумал, у нее к нему что-то есть, даже старик заметил, и летом в траве, в бабьей тоске, она легко дастся.
У Сергея падает сердце!
«Пусть старик попрыгает».
XIII
А все случилось не так. Как давно это было… Сорок пять лет назад?.. Пятьдесят?.. Не было у Сергея еще ни восьмерых детей, ни внуков. Не было длинной жизни. А было весеннее утро и теплый ветер, тихое движение воздуха, от которого можно уклониться за горячую стену избы, за тень дерева. Свежесть, синее небо без облачка и мягкое ласковое солнце. Сколько его было… Оно вошло тогда ему в глаза, и хватило этого солнца на целую жизнь.
А утро помнилось непонятной печалью. Помнилось и солнце, и что-то совсем другое, щемящее, радостное.
Старик потрогал рукой упавшие лучи на притолоке — дерево было холодное. Он положил руку мимо застланного пальто на кирпичи, чтобы согреться.
Тогда так же бурно, как и нынешний день, сошла с огородов вода. Только держалась в низине у густого черемушника, теплого и какого-то распаренного, разросшегося по задам огородов. Согревалась земля. Веселым набрызгом пробивалась зелень травы в ограде.
Высоки, путаны кусты черемушника с тенью на воде, с редким еще цветом. Черемушник недоступен, глухой, непрореженный, а ведь растет рядом, у плетней, за избами, в сырой низине. Спокойна нагретая вода в безветрие.
Сергей идет по меже и видит Прасковью за кустами в солнечном закутке на досках, видит стираное белье в корыте, босые ее ноги. Нагревались и просыхали доски. Прасковья подняла руку с выжатым жгутом и локтем сняла пот с виска. Она была в холщовой безрукавке.
Сергею казалось, что она нежит ноги на досках. Застигнутая мужчиной, беспомощно сжимает коленки, будто они зябнут, и она прячет, предохраняет их от чужого взгляда. В долгой растерянности забыла опустить подоткнутую юбку.
— Смотри ты, где пригрелась, — удивился Сергей. — Над водой.
Он
уже любил ее коленки, теневой взгляд из-под локтя. Она, не мигая, смотрела на него, и он понял, что не сможет сказать ей больше ничего. Прасковья улыбнулась.— Тепло здесь, за черемухой. — Ее словно отпустило. — Хорошо… Смотрю на воду и плыву, как по небу… И дна нет под ногами. Воду колыхать не хочется. — И горестно произнесла: — Так хорошо… Взяла бы и сделала что-то нибудь… Назло всем…
Она наклонилась и начала полоскать белье, усиленно взбудораживая перед собой воду. Пальцы босых ног белели и отходили в движении, и под ними наливались мокрые следы. Так Прасковья ему и запомнилась. Вошла в него и не отпустила.
XIV
Вечером Сергей приходил с работы. Жена доила корову в сумерках стайки — неоформившегося красного первотелка. Что-то говорила ей нежное и ласковое. Сергей слушал разговор сыновей у тына. Сначала рассудительные наставления старшего:
— Митька, брось. Это белена. Съешь и сбесишься. Я тебе настоящий мак нарву.
Убегал в огород и приносил Митьке что-то в руке. Тот долго откусывал сверху твердую коронку, и из сизого бочонка выступали белые капли. Зеленая горечь обжигала губы, маковое молочко расписывало его руки и лицо.
Сергей находил Митьку под пыльными лопухами. Пыль с лопухов присыпала узоры макового молочка на лице, и они обозначались дегтярной чернотой. Эта чернота не отмывалась неделю. Из-под широких листьев озорно встречали отца широкие Митькины глаза, и казалось, только они оставались чистыми.
Отец вытаскивал Митьку за рубашку и, перевернув на весу, стряхивал ладошкой сухую пыль с его голой попки и тащил на верстак, сажал рядом с собой на стружки и начинал делать ему тележку. Приходила жена, останавливалась в стороне.
Сергей отпиливал от березового бревна колеса, выстругивал ось, маленькие оглобли и складывал все на Митькины коленки.
В это время Сергею хотелось увлечь ребятишек работой, любить жену. В приливе тревоги и благодарности хотелось снять с жены робость, растормошить вниманием. Митькино лицо при вечернем солнце в живописной пыли было теплым и нежным. Дуня смотрела на ребятишек, на работу мужа. Она была тиха и счастлива в своем неведении. И Сергей любил ее. Он торопил вечер, ждал ночи, и Дуня, с тайным предчувствием его нежности, спешила управиться с делами и, краснея на короткие мгновения в темноте, укладывала ребятишек спать. Сергей радовался приходу этих минут. Ночью он был умиротворен, а жена тихо смирела рядом. Потом говорила будто издалека:
— А Вагановы на пашне еще подсолнухи посеяли. Старик Прасковью и домой не отпускает. Сам-то иногда приезжает, а Прасковья одна на стане ночует. Как она не боится?.. Они загон хороший для коней сделали.
Воображение Сергея дорисовывало земляной пол, подметенный полынным веником, хомуты на штырях и смешливую горечь слов:
— Что ж ты, Сереж, для людей так стараешься? Будто хочешь пофорсить ими, а они тебя все подводят.
Сергей отгонял подступившие видения, а потом уходил, отдавался им, боясь выдать себя неосторожным дыханием. И было у него в это время к жене чувство доброты и жалости. Только желания ласки не было.