Далекие ветры
Шрифт:
Я включился помогать Антонине Андреевне: привезти сено, корове кинуть — это уж моя обязанность. Как-то жить надо, если хочешь жить. Правда, с сеном проблема. Не дают косить. Я нынешним летом по истокам полазил, по кочкарнику, насшибал копенок пять, так председатель узнал и направил звено сметать. На конях не могли туда попасть, так одну копну в исток под ноги скидали, а четыре в одну кучу свернули. Хоть бы сухую — на пользу колхозу, а то ведь зеленую, сырую совсем. И все сгорело. Поругался, да что сделаешь… Говорит, колхозники возмущаются. Поддержки здесь никакой…
Александр Данилыч сочувственно
— Надо думать, вы уже сами знаете, что булки растут не на кустах, а сало не в ящиках.
У знатока шпика журналов не было, поэтому я выписала себе на год сразу три и свою обязательную «Комсомолку».
29 ноября.
Здесь рано наступают сумерки. На стеклах снег — как замша. К пяти часам низкое солнце падает на окна, и на стекле проявляется четкий силуэт тоненького березового побега с наконечниками почек. Строга и неподвижна матовая голубизна рисунка. Только в углу звена, в незастывший ромбик, бьет холодный лучик и равнодушно сияет на стене. А на улицу носа не высунешь. Юрка, ты часто стал оставлять меня одну.
30 ноября.
На столбах главной улицы качаются от ветра жестяные тарелочки. Горит свет в каждой избе. На стенах коробки репродукторов с задрапированными кружками. Маячат молочной выпуклостью экраны телевизоров. Цивилизация в каждом углу деревенской избы. Жители к ней привыкли, не замечают.
…Выросла культура села… Откуда-то я знаю об этом. Еще звенит во мне веселым звоном музыка радиопередач «Воскресенье в сельском клубе»:
«Поднявшись материально, люди выносят свое радостное ощущение жизни на мир».
Отчего же вдруг знания мои кажутся мне бутафорными, а телевизоры, эти видимые атрибуты культуры, — только выросшим показателем достатка?
«Чушки, чушки…»
В клубе перед собранием мужчины собираются вокруг бильярда с шариками от подшипников.
— Ты не туда бьешь, — кричат мужчины парням, когда они «высаживают» стариков. Те уступчиво пережидают своей очереди, толкутся сзади. Кричат под руку.
— Люська не там живет. Заблудился?
— У него рука твердая. Не промахнется.
— Твердая, а дрожит. Папироской огонь поймать не может. Замерз. Иди погрейся.
— А где? Люська-то убежала.
— Во щелкнул! А ты замерз…
Я чувствую, что ни о чем не могу думать. Пытаюсь разбудить себя и понимаю, что сейчас ничего во мне нет, я ровная и темная, без единого огонька, как улица. Мне никто не задает вопросов, я ни на что не отвечаю. Будто людям все давно известно. Как жить? Наступает эмоциональная адаптация. Тупею. Так меня надолго не хватит.
Стало холодно. Сяду, подожду Юрку. Уже одиннадцать, а его нет. В колхозе тракторами с лугов сено возят, а он поехал проверять, сколько его теряется на дорогах.
Хорошо, что Юрка принес тулуп. «Разъездной, — сказал Юрка. — На морозы выписывают». Я греюсь, а он на весь день уехал в своей курточке. Милый Юрка. Как он бывает рад, когда мне весело! Сейчас допишу и растоплю печку — пусть он войдет в тепло.
Я подняла воротник тулупа. Шерсть пахнет теплом незнакомо и уютно.
За дверью что-то громыхнуло. Кажется, дрова развалили. Разговаривая,
долго искали скобу. Юрка вошел первым. Он необычно пьян. Бодрился. Таким я его еще никогда не видела.— Знакомься.
Во мне вдруг разлилась такая апатия, такая расслабляющая лень, что даже не хотелось поворачивать голову.
Юрка хмыкнул или произнес многозначительное «мда». Не раздеваясь, лег на кровать.
Второй продолжал стоять. В лохматой шапке, телогрейке, застегнутой на нижнюю пуговицу. Красный шарф, закрученный на шее, болтался сверху, Он молча разглядывал меня. Долго, с провинциальной неотесанностью. Дальше, кажется, не знал, что делать.
Потом покровительственно, будто утешая вздорного ребенка, сказал:
— Это я уже видел. У Сурикова… «Меншиков в Березове». Та же скорбь…
Меня взбесило. Ответила я что-то обидное. Оказывается, он был расположен к улыбке. Я заметила, как вздрогнул в его глазах смех, медленно начал сходить и исчез. Лицо стало жестко. О! Да у тебя характер… Хотел блеснуть эрудицией и… обидели.
Значит, ты просто с удовольствием глазел на меня? По пьянке.
— Ваш друг уже спит.
Он смотрел сумрачно. Я поняла, что он сейчас уйдет. Видно, легко обижаться себе не позволял, умел до конца все выслушивать.
Откуда бы это? Такое самомнение. Я поежилась.
— Идите домой… Правда…
Он посмотрел на Юрку, улыбнулся и ушел.
Еще один друг, с которым Юрка имеет дело.
Мне впервые захотелось расплакаться.
1 декабря.
— Юрка, что это был за тип?
— Где?
— Ну, который тебя притащил. За руку придерживал.
— А… В деревню приехал… К матери. Тетку Наталью Уфимцеву знаешь? Ее сын. — Юрка оживился. — Как-нибудь к нему сходим. Любопытный мужик.
— Пойдешь один.
— Обиделась? Во-первых, я не был таким уж пьяным. И тащить меня не нужно было. А вчера я действительно перемерз. Выпил… Катя, не надо мелочиться. Вчера ты мне не понравилась. И не будем больше об этом. А мужик этот, между прочим, художник. Нехорошо как-то получилось… Как он ушел?..
— Не на коленках…
Юрка искренне огорчился. Досадовал на себя.
Кто же он? Местный Ван-Гог?.. В районном кинотеатре рекламы писал? Надо полагать, мы его увидим на улицах с этюдником…
II
Я сижу перед новым загрунтованным холстом. Я боюсь его, боюсь смотреть на свои старые работы, потому что не сказал на них ничего точного. Я все придумывал. Сколько же лет я не жил в деревне? Армия. Учеба. Работа… Иногда летом наезжал сюда с этюдником, увозил чемодан картонов. В институте ребята завидовали: «У тебя неиссякаемая тема. Ты знаешь деревню». Я тоже так считал… Я знал деревню памятью семнадцатилетнего…
В летнюю жару на лугах я метал сухое сено. Оно сыпалось на распаренное лицо, на мокрую спину, кололо и разъедало. От солнца болела голова. А помню я только, как прыгал в неподвижную воду и долго не появлялся, расслабившись, отдыхал и наблюдал за своей тенью на просвеченном сквозь толщу воды песчаном дне. Течение тихо несло меня, неподвижного, распластанного. После обеда с ребятами отнимал черемуху у девчонок. Они кричали, вырывались.