Дальний край
Шрифт:
Эта аркадская жизнь продолжалась недолго: в начале декабря все изменилось — в Москве вспыхнуло восстание.
Петя с дедушкой узнали о нем не сразу. Первое, что дошло до них — молокан, ездивший на станцию с флягами, объявил, что поезда не ходят. Москва же, по его словам, горит.
С каждым днем слухи разрастались, и становились грозней. Начали возвращаться крестьяне, работавшие в Москве. В страхе и растерянности они бежали домой пешком, подбирая партию по десяти, пятнадцати человек. По их рассказам, Москва пылала с четырех концов. На улицах шел бой, дома громили артиллерией. Выходило так, что верх брали революционеры.
Петя ничего не понимал, и томился в жестоком беспокойстве. Ехать нельзя
Споры эти были не нужны и утомительны; они раздражали обоих и ни к чему не вели. Кончились они внезапно, как только получилось известие, что поезда ходят. Петя выехал в тот же день, на дальнюю станцию Курской дороги, к ночному поезду.
Кто не ездил вечером, в санях, за тридцать верст, тот не знает поэзии русской зимы.
Лошади поданы в шесть, пара гусем. Кучер одет основательно, отъезжающий также. Из дому дают с собой бутерброды, папирос в карман дохи, делают десятки мелких наставлений — как запахивать доху под ветер, куда лучше ставить чемодан. Следует помнить сворот за Собакиным. Между Гайтровым и Никольским зимний путь — прямиком. Ну, с Богом!
В разорванных тучах глянула звезда; пожалуй, к ночи прояснит. Но в поле легкая поземка, мрачный отсвет заката, и из туч, в прорыве лазури, летит снежок.
С каждым часом темнеет. Едут долго, путник курит, всматривается в проселки, стараясь не сбиться. Проходит деревня за деревней, с наступлением ночи едущий все больше во власти этих полей, ветров, угрюмых репеев по межам.
Петя ехал тревожно. Сначала усиленно вглядывался, потом устал. Мысли его все время были в Москве, и тяжелые вздохи теснили грудь. Разве не знает он Лизавету? Разве она усидит дома в эти дни? А, может, она пропадает где–нибудь с дружинниками, на баррикадах?
Колокольчик звонил уныло. В ночных зимних полях фантазия разыгрывается, душой овладевают назойливые образы. Ему представлялось, что квартира их разгромлена, Лизавета в крови — кровь, выстрелы и пожары подавляли его мозг.
За Никольским, в месте, где пересекаются дороги, стоит столбик. Петя знал его. Узнал и теперь, при свете проглянувшей луны. Гусевой почему–то шарахнулся. Вглядевшись, Петя рассмотрел: на столбе была повешена собака. Она висела, как человек, с высунутым языком. Зад ее тяжело свисал на снег.
Петя поежился. Это тоже Россия, мать, великая страна, родина погромов, розог, казней!
— Охальники, — сказал кучер, и погнал дальше. В пустынном месте, ночью, ему была неприятна
эта встреча.До станции добрались, все же, удачно. Даже приехали раньше, чем Петя думал, и он успел попасть на поезд, о котором не знал.
Поезд шел, как ему показалось, быстро; чем ближе к Москве, больше жандармов, казаков на станциях, возбужденней, тревожней.
Он приехал на Курский вокзал в три часа ночи. В город же его не пустили до семи, пока не засинело в огромных окнах. Восстание кончилось, но Москва была на военном положении.
Ему казалось, что он не узн ает знакомых улиц, что везде дымятся пожарища, лежат разбитые груды. Ничего этого не было. Но в том, как люди шли, глядели, говорили, в самом извозчике, медленно везшем его по Арбату, было что–то скорбное. Город молчал. На Пресне, на Москве–реке еще расстреливали. В этот день застрелили — делая вид, что казнят преступника, — студента, у которого нашли ноты марсельезы.
Когда Петя подъехал к знакомому, своему дому, и нужно было взбежать на четвертый этаж, у него остановилось сердце.
Лизаветы он не застал. Она была цела, благополучна, но эту ночь проводила у Клавдии, потому что в девять должна была везти ее в клинику.
XXXVII
Алеша прожил еще некоторое время в Сочи, у Марьи Львовны. Он молчал, работал в винограднике, и по его виду Марья Львовна, женщина твердого характера, но потрясенная случившимся — не могла разобрать, какое на него произвела впечатление смерть сестры. «Не понимаю нынешних людей, не понимаю», — шептала она горько, ложась спать. — «Должно быть, стала стара».
Алеша, впрочем, и сам мало что понимал. Он как-то притаился, глядел на солнце, море, на сады, и ему все казалось, что в ушах его свистит широкий, вольный ветер.
Так же внезапно, как явился, он в один прекрасный день исчез, поцеловав на прощанье руку Марьи Львовны. Некоторое время жил он в Ново–Афонском монастыре, в гостинице для богомольцев. Потом ушел. Его путь лежал теперь на север, и он проделывал его с медленностью человека, карманы которого до последней степени тощи.
Тут подошли октябрьские события. В одном южном городе Алеша с товарищами на два дня овладел Думой, и изображал члена временного правительства. Они вывесили красные флаги и считали, что положение их прекрасно. Хотя Алеша и стал теперь революционером, но ходил по-прежнему в голубой рубашке; лишь был веселее, светлые волосы его отрасли, глаза глядели приветливей. Ему стало казаться, что в их городке наступает царствие Божие на земле.
Но из соседнего уезда явились стражники, и пришлось отступать. Молодой грузин Чочиа, с тонким станом и газельими глазами, поэт, немного актер и человек страстный, один сопротивлялся до конца. Он был застрелен у дверей Думы. Отходя в переулок с товарищами и отстреливаясь, Алеша видел, как охнул Чочиа и упал навзничь. Под октябрьским солнцем брызнула его южная кровь. Алеша вспомнил Анну Львовну, и опять великое спокойствие овладело им: ему казалось, что такова же и его судьба, так же придет его мгновенье. Глядеть за далекий предел, куда уходил этот человек, не было страшно.
Ему удалось бежать. Многими мытарствами он добрался до Москвы, и попал здесь опять в разгар событий. Разумеется, он основался у Лизаветы. Тотчас вошел в дух иного, северного революционерства, завел папаху, маузер, и поступил в дружинники.
Хотя Лизавета была очень в курсе дел, все же восстание началось для нее неожиданно. Несколько дней она не получала от Пети писем, стала сердиться и раздражаться. Фрумкин поддразнивал ее, Алеша рыскал целые дни, а Штеккер пил. От волнений, передряг он повысил норму.