Дальняя гроза
Шрифт:
Врангель закурил папиросу, затянулся дымом и сел так, чтобы Крушинскому лучше было видно его лицо, освещенное зеленоватым светом, исходящим от абажура.
Крушинский разложил на столике куски ватмана, прихваченные с собой в папке, и, бросая короткие взгляды на Врангеля, принялся стремительно наносить штрихи черным карандашом.
— Собственно, жизнь моя и впрямь богата яркими событиями, — заговорил Врангель, глядя в черное стекло вагонного окна. — Я счастлив, что был близок к царю: меня назначили к его императорскому величеству флигель-адъютантом. Помню, будто это было вчера, как я вступил в дежурство в Царском Селе. Была суббота. Я сменил флигель-адъютанта герцога Лейхтенбергского. Государь в этот день завтракал у императрицы. Мне подан был завтрак в дежурную комнату. После завтрака государь гулял, а затем принял нескольких лиц, сколько я помню, вновь назначенного министром здравоохранения профессора Рейна и министра
Врангель шумно вздохнул, испытывая приятное томление от сладостных воспоминаний.
— Обедали на половине императрицы, — продолжал он. — Я провел целый вечер в семье государя. Он был весел и оживлен, подробно расспрашивал меня о полке, о последней блестящей атаке в Карпатах. Разговор велся частью на русском, частью, в тех случаях, когда императрица принимала в нем участие, и на французском языке. Я был поражен видом императрицы... Ярко выступали красные пятна на лице. Особенно поразило меня болезненное выражение ее глаз. Императрица интересовалась организацией медицинской помощи в частях, подробно расспрашивала о новом типе только что введенных противогазов. Великие княжны и наследники были веселы, шутили и смеялись. Наследник, недавно назначенный шефом полка, спрашивал, какие в полку лошади, какая форма. После обеда перешли в гостиную императрицы, где пили кофе и просидели часа полтора.
— Ваше превосходительство, — попросил Волобуев, — расскажите о празднике георгиевских кавалеров. Это достойно кисти большого художника. Тем более, что вы и сами кавалер ордена святого Георгия и кавалер георгиевского оружия.
— Было это событие в ноябре. Все кавалеры Георгиевского креста были приглашены на торжественный молебен. Собрались все в театральной зале. Из лазаретов доставили тяжелораненых, их разместили на сцене, прямо на носилках. Свита и приглашенные сидели в партере. Вскоре прибыл царь с императрицей. По отслужении молебна генерал-адъютант принц Ольденбургский взошел на сцену, поднял чарку и провозгласил здравицу государю императору и августейшей семье. Царь выпил чарку и прокричал «ура» в честь георгиевских кавалеров. Царь и царица обошли раненых, беседуя с ними. Царица внимательно расспрашивала каждого, склонившись к носилкам, но по виду ее было видно, что мысли ее где-то далеко-далеко...
— Я рассказываю лишь для того, чтобы, позируя, не превращаться в мумию, — заметил Врангель, видя нетерпение и скуку на лице художника.
— Да, да, ваш рассказ очень помогает мне, — заверил Крушинский.
— А как-то декабрьским утром, — продолжал Врангель, — направились мы в Царское Село. Там предполагалось вручение лошади, подседланной маленьким казачьим седлом, наследнику. Лошадь отправили ранее, я же выехал с депутацией по железной дороге и вез заказанную для наследника форму полка. Мы едва не опоздали к назначенному времени вследствие неисправности пути. На станцию за нами были высланы кареты. Мы поехали во дворец. Встреченные дежурным флигель-адъютантом, мы вошли в зал. Государь в сопровождении наследника появился перед нами. Я представил государю офицеров, и он непринужденно, словно давно их знал, повел с ними беседу. Потом все вышли на крыльцо, чтобы осмотреть коня и сфотографироваться.
— А между тем в Царском Селе в свое время учился Пушкин. Всего-навсего... — задумчиво произнес художник.
Врангель сделал длинную паузу. Крушинский поднял голову и вздрогнул: прожигая его, горели зияющей чернотой глаза барона...
— Надеюсь, господин Крушинский, — вкрадчиво проговорил Волобуев, — что одного сеанса вам вполне достаточно? Его превосходительство и без того был безмерно щедр, уделив вам столько внимания и драгоценного времени. В остальном вам следует всецело положиться на творческую фантазию, коей вам не занимать.
— Да, да, — как в бреду поддакнул Крушинский. — Мне вполне достаточно...
— Вас проводят, — сказал Волобуев и вызвал дежурного офицера.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Квартира, которую полковник Волобуев столь возвышенно и торжественно возвел в ранг мастерской, вызывала у Крушинского явное неприятие. Ему нужен был простор для глаз и для мысли, а в комнатах, как бы наперекор этому желанию и для того, чтобы непрестанно отвлекать его от мольберта и вызывать неутихающее раздражение, сгрудилась старинная, с вычурной резьбой и инкрустацией, мебель: столы, шкафы, комоды, трельяжи, этажерки, кресла, торшеры. Одна стена в гостиной была увешана картинами, исполненными в дурном, слащавом вкусе, но зато обрамленными тяжелыми, с позолотой, рамами. Другая была сплошь занята многочисленными фотографиями, на которых запечатлелась, видимо, вся династия хозяев дома — от младенческого возраста до глубокой старости. На третьей висели музыкальные инструменты — гитара, мандолина, скрипка и
две балалайки. Занимая едва ли не треть гостиной, громоздился рояль. Огромное венецианское окно было задернуто тюлевыми, потемневшими от пыли гардинами и шторами из малинового бархата, а потому почти не пропускало света. Создавалось впечатление, что хозяин дома — то ли сбежавший подальше от фронта купец, то ли какое-то значительное лицо или же местная знаменитость, попавшая в немилость к властям, — незримо обитает в доме и не дает Крушинскому отбросить навязчивую мысль о том, что за ним неотступно и пристально следят.И потому в первые дни своего пребывания в этом доме он испытывал явную неприязнь к Анфисе Дятловой, зная, что она приставлена к нему Волобуевым. Подозрение Крушинского усиливалось еще и тем, что Анфиса появлялась всегда неожиданно, в разное время, почти неслышно ступала по половицам, будто подкрадываясь к нему, чтобы узнать, что он делает. Двери она открывала плавно, бережно придерживая их, чтобы они не хлопали и не скрипели.
«Что-то не похожа она на казачку, — размышлял Крушинский. — Те как шальные — скорые, дерзкие, а эта тихая, скромная, молчаливая...»
Анфиса, придя в дом, ни секунды не оставалась без дела, хлопотала по хозяйству: готовила еду, прибирала в комнатах, стирала белье, делая все это без лишней суеты, степенно и размеренно, своими действиями как бы придавая особую значимость работе. При этом она вела себя так, словно находилась в доме одна. Лишь изредка украдкой она бросала в сторону художника строгий мимолетный взгляд, и если ему удавалось перехватить его, то тут же стремительно отводила глаза.
Крушинский работал медленно, особенно после того, как увидел Врангеля вблизи и говорил с ним. Срок, который ему определил Волобуев для написания портрета, уже истекал, а художник все никак не мог настроиться на работу. Эскизы и наброски выходили из-под его кисти совсем не такими, какими их ожидал Волобуев. И не только потому, что душе Крушинского были милее пейзажи, но главным образом по той причине, что всякий раз, пытаясь выразить в эскизе самые характерные черты Врангеля, он с чувством смятения и страха убеждался в том, что на холсте возникает не живое лицо, а нечто мертвое, напоминающее человеческий череп с его пустыми, бездонными глазницами и безжизненным оскалом лошадиных зубов. И потому выражение лица Врангеля выходило не таким, каким от него ожидали — исполненным величия и торжественности; на холсте Крушинского он был похож на пигмея, старающегося выпятить свою мнимую значительность и скрыть адское тщеславие и звериную жестокость. Сколько бы Крушинский ни напрягал свою волю, он не мог пересилить себя, потому что перед его глазами все время возникал не тот Врангель, которого ему столь усердно и ликующе рисовал Волобуев, а тот, который с леденящей надменностью, величием и пугающей мрачностью сидел в ложе театра, а затем в ресторане гостиницы «Палас» и, наконец, в салон-вагоне.
Беседа с Врангелем привела художника к мысли о том, что на стороне этого барона — такое же средоточие зла и несправедливости, которое заключено в нем самом, и потому чувство неприязни к нему и Волобуеву захлестывало его.
Оставшись один, Крушинский имел возможность размышлять. Он пытался понять, может ли Врангель и те силы, которые за ним стоят, победить в этой яростной и непримиримой схватке. И не находил точного ответа, считая, что добро и зло всегда воюют между собой и победа остается то за злом, то за добром.
Крушинский был противником любой войны, что же касается войны гражданской, в которой целая нация разделилась на два непримиримых лагеря, в которой сын идет против отца, отец против сына, брат против брата, сестра доносит на сестру, а мать проклинает сына, — такая война казалась ему явлением, противоречащим разуму, добру и справедливости. Его сознание никак не могло постигнуть классового характера войны, а идея о том, что война может быть справедливой и несправедливой, не воспринималась им, ибо он предавал анафеме все войны, любое убийство человека человеком. И если бы его спросили, в каком стане — красных или белых — он намерен определить свое место, то он был бы совершенно искренне удивлен уже самой постановкой вопроса. Сама революция отпечаталась в его сознании, как подобие смерча, и, зная по собственному опыту, что укрыться от смерча невозможно, он испытывал ко всему происходящему трепетное, переходящее в чувство тревоги волнение.
И все же художник понимал, что за Врангелем, Деникиным, Колчаком и иже с ними — то жестокое, несущее оковы рабства прошлое, которое они пытались отстоять и сохранить, и что красные, напротив, пытались похоронить это прошлое и на его обломках построить нечто совершенно новое, пока непонятное ему. Крушинский не мог примириться лишь с самим методом осуществления этих социальных задач — насилием. Он был убежден, что все новые социальные изменения можно утвердить с помощью добра, убеждения и воспитания людей, их нравственным самоусовершенствованием.