Дальняя гроза
Шрифт:
— Какой еще пароль?
— Пароль — это условные слова, которые служат для того, чтобы убедиться, кто перед вами — свой или чужой. Слушайте меня внимательно. Если тот, кто придет к вам, спросит: «Ты, случайно, не из москалей?» — значит, я его к вам прислал, наш человек. Ему и сообщите все, что вам удалось разузнать. А вы должны ему ответить: «Нет, я кубанская казачка». Тогда он поймет, что это вы и есть и что все, значит, в порядке.
— Ой как интересно! — восхитилась Анфиса. Ей и в самом деле начинала нравиться ее новая роль.
— Запомните, Дятлова, это не детская игра, это не столько интересно, сколько опасно. И поэтому тщательно продумывайте
— Да чего ты меня пугаешь? — рассердилась Анфиса. — Я и сама пуганая. А только, если захочу, кого хочешь могу вокруг пальца обвести. Знаешь, как меня Тимоша ревнует!
— Не надо бахвалиться, Дятлова, — остудил ее Илья. — Нам нужны не слова, а реальные дела. Нам данные разведки нужны, и пока вы выполняете наше задание, о личном забудьте.
— Ох, и хотела бы забыть, да разве ж забуду? — сокрушенно сказала Анфиса. — Вот я давно хотела тебя спросить, да все боялась. Скажи, как война кончится, Тимошу найду, жить будем, как раньше, душа в душу. А вдруг он дознается, что я у белых была и живая осталась, тогда как?
— Товарищ Дятлова, я вас категорически предупреждаю: о том, что вы сотрудничаете с нами, никому ни слова, ни полслова — ни мужу, ни брату, ни свату. А мужу можете сказать, что попали к белым в плен, заставили работать сестрой милосердия, а при первой возможности сбежали к своим. Если у него есть голова на плечах и тем более если он вам верит, то все будет в порядке.
— Значит, сызнова мне его обдуривать? — горестно не то спросила, не то сама себе сказала Анфиса. — Не умею брехать, завсегда ему чистую правду гутарю.
— Ну, Дятлова, хватит причитать. Согласились быть нашей разведчицей? Согласились. Осознали, что этим самым поможете Красной Армии, а значит, и своему мужу? Осознали. Вот и действуйте. И поставим на этом точку.
— Ладно уж, — грустно промолвила Анфиса. — Сама вижу, что куда ни кинь — везде клин. А за меня ты нисколечко не сомневайся. Через огонь и воду пройду, раз требуется.
Так пришел последний день перед тем, как Анфисе идти в тыл к белым. Боязливо вставала над горизонтом утренняя заря, когда к Анфисе, ждавшей в кустарнике на окраине станицы, пришел сам Шорников. Они присели на траву. Ночь скатывалась за курган, и, как бы провожая ее, тревожно щелкали соловьи.
Шорников, глядя куда-то мимо Анфисы, негромко ронял слова:
— Ты вот что, Анфиса Григорьевна... Нелегко тебе достанется. Особенно попервах. Так ты смотри... Учти, что жизнь твоя нам очень дорогая... — Он едва не сказал вместо «нам» — «мне», но пересилил себя. — И ты сама в пекло не лезь...
Анфиса смотрела на него и не узнавала. Что-то жалкое и грустное появилось в этом, казавшемся ей строгим и суровым человеке, не признававшем никаких чувств, кроме чувства долга. Она приметила, что его жесткие, цвета вороненой стали глаза потеплели. Бросив на нее короткий, будто случайный, взгляд и будто ожегшись о что-то, стремительно и стыдливо опускал глаза. И то, что его невозможно было понять, взаправду ли он жалеет ее или же просто для порядка произносит те самые казенные слова, которые принято говорить при прощании, и удивляло и обижало ее.
— И чего ты вздумал меня загодя хоронить? — почти сердито спросила Анфиса. — Никак жаль тебя проняла? Пожалел волк кобылу! Меня в печь, а самому как бы сбечь. Не надо мне никаких твоих жалостных слов. Я за эту последнюю ноченьку так себя извела, так настропалила, что никакие слезы меня теперь не проймут.
— Да не жалею я тебя,
Анфиса Григорьевна, — жестко произнес Шорников. — А говорю так потому, что ты нам живая нужна, а не мертвая. И так далее...Его опять подмывало сказать не «нам», а «мне» и тем самым признаться ей в своих чувствах, но у него не хватило духа. «Оказывается, впервой сказать бабе о своей любви — для этого отчаянная храбрость нужна. Поболее, чем в рукопашной», — с горечью подумал он.
— А не жалеешь, так и хорошо. Прощевай, Василий Макарович.
— Прощай, Анфиса Григорьевна. Может, у тебя какая просьба есть? Я завсегда уважу.
Анфиса склонила голову, подумала и ответила решительно, как бы наотмашь:
— Ты мне, Василий Макарович, Тимошу смогешь найтить? У тебя же, я так своей бабьей башкой кумекаю, везде разведчики расставлены. Не одна же я у тебя. Вот ты им и накажи, чтоб поискали. Век тебе буду обязана...
Слова ее, в которых отчетливо слышалась затаенная, выстраданная искренность, ударили Шорникова в самое сердце. В эти мгновения он окончательно понял всю бесплодность своих надежд на взаимность, и его охватила такая смертельная тоска, что хотелось застонать, как от физической боли. Сейчас, с уходом Анфисы, он прощался не только с ней, но и с тем своим чувством любви, которое испытал впервые в жизни, хорошо понимая, что такого ему уже не суждено испытать до конца своих дней.
Анфиса встала с земли. Поднялся и Шорников.
— И что это они, треклятые, расщелкались? — сердито спросил Шорников, прислушиваясь к соловьям.
— А что им? — повела плечами Анфиса. — Им до нас какое дело? У них жизня своя...
Она повернулась и пошла. Шорников долго, как завороженный, смотрел ей вслед, внушая себе, что еще не поздно, пока она не выйдет из рощицы, остановить ее, схватить в объятия, смеяться от счастья, что она не ушла, и говорить, что и задание, и вся подготовка к засылке в тыл, которую вел в эти дни Илья, — все это лишь придуманная им, Шорниковым, игра, в которой он задался целью испытать ее волю, проверить ее характер, и теперь, когда у него не осталось никаких сомнений в ее верности, он оставляет ее у себя, а для разведки подготовит другого человека, лучше всего — мужчину.
Но он знал, что не остановит ее и не скажет таких слов потому, что все это была вовсе не игра, и потому, что сейчас, на этой войне, когда вздымается лава на лаву и стоит один-разъединственный вопрос, самый беспощадный из всех вопросов: или мы, или они, — нужно жертвовать всем — и любовью, и даже жизнью, — лишь бы победить.
Только на миг Шорников представил себе, что Анфиса уже никогда не вернется и что больше он уже никогда не увидит ее, как понял: теперь он лишается солнца, которое всходило каждое утро, светило ему и согревало душу.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Зачиналось утро, когда молодой художник Ратмир Крушинский стоял с мольбертом на правом берегу Москвы-реки, неподалеку от крохотной деревушки. Фанатичный поклонник Левитана, он решил посвятить свою жизнь прославлению русской природы. Хорошо понимая, что после Левитана сказать свое слово в изображении пейзажа — дело не только не простое, но, пожалуй, и безнадежное, Крушинский тем не менее отважился избрать этот чреватый тернистыми испытаниями путь и настроил себя на то, чтобы, не впадая в подражательство и не пытаясь превзойти великого художника, стать не подмастерьем, но мастером.