Дальше ваш билет недействителен
Шрифт:
— Давай иронизируй. Это твой обычный способ увиливать. Ты сейчас лжешь там, где лгать нельзя… Девчонка ведь… на тридцать пять лет моложе тебя? Подумай. В конце концов, я твой брат…
Я рассмеялся:
— Извини. Это из-за выражения «малый братец», оно такое французское. Наверняка мой собственный малый братец сыграет со мной такую же шутку, что и твой с тобой. Ну да ладно. Я пока до этого не дошел. А каждый мужчина имеет право сам решать, что ему делать со своими останками.
— Не собираюсь тебя учить. Ты гораздо умнее меня. И гораздо образованнее. Ты все читал. Согласен. Положим, ты сам знаешь, как там у тебя и чего хочешь. Но есть и другие очень умные и образованные люди, которые… кончают самоубийством.
— Не говори ерунду.
— Похоже, она хорошая девушка. Так что позволь мне сказать, что у тебя нет права морочить ей голову. Все говорят, что она от тебя без ума, и мне кажется, это налагает на тебя ответственность, разве нет? А ты собираешься всучить ей пачку акций, которые через пару лет не будут стоить ни шиша: себя самого. Ты ведь сдаешь,
Я присвистнул от восхищения.
— Старина, снимаю шляпу. Ты, и в самом деле из тех, кто строит новую Францию. У тебя есть чувство капитала, размещения, вложения и рентабельности, которое полностью подтверждает заявления наших пионеров: когда речь идет о конкуренции и американском вызове, Франция не боится никого и ничего… Так что я поговорю со своей подружкой, чтобы спросить у нее, как ей видится будущее ее маленького предприятия и чего она ждет от него с точки зрения ежедневной или еженедельной прибыли…
Он встал.
— Давай паясничай. У меня-то самого нет чувства юмора, ты мне сколько раз об этом твердил. В нашем роду юмор — штука новая. Но я тебе скажу, и стесняться не буду, потому что знаю, что такое ликвидация дела. Ты мне сунешь сотню лимонов — дескать, выкручивайся дальше как знаешь. А что мне, по-твоему, с ней делать, с сотней миллионов, сегодня? Когда ты вернулся из Америки, тридцать лет назад, ты первым во Франции понял, как важно подать товар, и все на это поставил. Твоя оберточная бумага на рынке была первой и самой красивой. Только сейчас все, что ты есть, и все, что продаешь, это обертка… Внутри ничего уже нету. Пустота. Вот и весь твой юмор. Пустота в обертке.
Он повернулся ко мне спиной. Мы недооцениваем людей, которых слишком хорошо знаем. Мой братец оказался способен на довольно впечатляющую проницательность. Несколько мгновений я старался не думать, только дышать: это важное умение — вновь открывать некоторые из наших простейших удовольствий. Затем я опять взял в руки «Фигаро». Мой взгляд случайно наткнулся на рубрику кулинарных рецептов:
Телятина ломтиками по-лесничьи
Время приготовления: 20 минут + 6 часов в холодильнике
Тонкий телячий филей — 600 г
Сок двух лимонов
6 столовых ложек свежих сливок
500 г шампиньонов
Молотые перец и соль
Крекеры или ржаной хлеб
Мелко рубленный кервель [6]
Подготовьте телячий филей и полностью удалите жир.
Затем нарежьте его очень тонкими ломтиками и отбейте.
Положите на стеклянное блюдо первый слой мяса. Покройте его тонко нарезанными грибами. Поперчите и посолите. Полейте лимонным соком.
Проделайте то же самое со вторым слоем мяса и грибов, и так далее, пока не кончится филей.
Залейте сливками и поставьте на шесть часов в холодильник.
Подавая к столу, положите смесь на крекеры или тосты из ржаного хлеба и присыпьте мелко рубленным кервелем.
6
Кервель душистый — растение для приправы.
Впечатление было такое, что меня уже пора подавать на стол.
Глава VIII
Я поднялся в номер; дверь была закрыта, я постучал, но ответа не последовало. Позвал горничную и попросил открыть мне. Постель была еще не убрана. На подушке — листок бумаги: «Бывают мгновения, часы из целых жизней, полных такого счастья, после которого и в живых не надо бы оставаться. Я романтична, знаю, и это так по-бразильски, но то, что ты даешь мне, может быть высказано лишь со слезами других времен и старорежимными словами, так я говорю тебе о веке, когда жизнь еще имела своих придворных поэтов. Теперь жизнь перестала царить, и никто больше не осмеливается слагать о ней счастливых песен. Она потеряла своих певцов, своих придворных поэтов, жрецов, чтецов, священнослужителей, ибо жизнь вышла из моды: ее упрекают за то, что она сурова, безразлична, нелепа, несправедлива, феодальна, а впрочем, разве это неверно, если подумать, что она подарила мне самые мои счастливые мгновения в номере за пятьсот франков в день в отеле „Плаза“? Родной, я только что видела тебя, когда выходила, ты был с каким-то человеком сурового вида, и я сказала себе: это чиновник, которого действительность послала к Жаку, чтобы потребовать у него отчета, чтобы допросить его, как он смошенничал, чтобы стать счастливым. И это правда, есть что-то оскорбительное, скандальное, привилегированное в нашей любви, потому что счастье на двоих всегда поворачивается спиной к миру, и я боюсь. Я опять поднялась в номер, чтобы написать эти строки, и я медлю, смотрю на разобранную постель, на опущенные шторы, на эту спальню, где нельзя ничего касаться, никогда, надо сохранить ее как есть, вплоть до тех пор, пока молодая женщина, счастливая, как я, не скажет наконец через тысячу лет: „Можете стереть следы, навести порядок, все спасено…“Лора».
Я держал письмо в руке и слушал песнь тишины. Много времени спустя, потому что проходившие секунды потеряли свое послание, я поднес листок к губам, как всего каких-то пятьдесят лет назад, когда мне сказали — смеха ради — что срезанные розы стоят в вазе дольше, если каждое утро освежать их поцелуем. Я неподвижно лежал на спине, остерегаясь из-за какого-нибудь неосторожного жеста вновь стать самим собой, со всем из этого вытекающим опытом, насмешками, пустотой и рассудочностью. Затем пришло болезненное и мучительное смятение, знакомое наверняка всем стареющим мужчинам, переживающим свою первую юношескую любовь. Впрочем, не так уж мне хотелось жить — зачем портить счастье? Это самый трудный момент из всех, говорил Боннар, когда хочешь продолжать, но ремесло шепчет, что еще один мазок, и картина будет испорчена. Надо уметь вовремя остановиться.
Я встал и сунул письмо в карман. В зеркале какой-то мужчина в сером клетчатом костюме, белой рубашке и синем галстуке, без следа признания в мужественных чертах, рассеянно бросил на меня чисто гардеробный взгляд.
Мое сердце успокоилось и засеменило дальше.
Я ложусь на разобранную постель. В этой спальне я чувствую себя как в убежище. Должно быть, они меня повсюду ищут. Мой коммерческий директор, директор по продажам, по маркетингу, по производству, по связям с общественностью… «Он ликвидирует. Продает. Бросает все. Неизвестно даже, куда он подевался. Чего уж там, андропауза… Держался до пятидесяти восьми, а сейчас начал разваливаться… Критический возраст… Втюрился в двадцатилетнюю девчонку. До инфаркта себя доведет, точно вам говорю… Вы думаете, у него еще стоит? Ну, знаете, он ведь хитрюга, никогда не ввязывался в невыгодное дело: должно быть, взял себе клиторичку… Наверное, делает ей всякие штуки… Она ему делает всякие штуки… Бразильянка… Похоже, очень богатая… Богатая? Богатая двадцатилетняя девица спуталась с типом такого возраста? Может, комплекс отца… Комплекс отца — золотая штука. Настоящая жила… Никогда бы не подумал, что он продаст дело, всегда считал, что такие типы свой кусок не выпускают. Видать, в этот раз куском ошибся. Это кусок его выпускает… То-то сын рожу корчит…» Я достаю Лорино письмо из кармана и перечитываю еще раз десять, чтобы вновь обрести себя.
Глава IX
Профессор Менгар принял меня на следующий день. Я сказал ему по телефону что-то довольно странное: сказал, что это срочно. Мы были немного знакомы: он заходил ко мне раз или два, три года назад, когда я выпускал его труды в научной серии. Это был специалист по эндокринологии и старению, работы которого пользовались авторитетом в мире. Но он был больше чем ученый: он был деятель цивилизации. Я бы даже сказал, по преимуществу. Во время нашей короткой беседы он заявил мне, что цивилизация должна регулярно повторять свои прежние открытия, это очень важно, и что сам он старается изо всех сил. «Я сейчас занят терпимостью, — доверительно сообщил он с чуть виноватой улыбкой, — и это ставит передо мной серьезные проблемы: приходится искать в прошлом и воссоздавать, причем есть опасность прослыть консерватором. Трудное это дело — непреложность, когда мечтаешь притом о каких-то чудесных переменах… Но что вы хотите, у меня склонность к спокойной уверенности, и я всю жизнь провел, культивируя ее…» Менгару было восемьдесят четыре года. Он наводил меня на мысль о детском смехе и сачках для ловли бабочек: думаю, из-за впечатления исходившей от него доброты, а также веселости, которая в его возрасте словно превращала старость и смерть просто в преддверие некоей волшебной страны. Длинное костистое лицо, на котором нос занимал внушительное место, а морщины казались прорезанными не столько временем, сколько добродушием и игрой выражений, оставившей эти бороздки на пути от кротости к смеху; кожа была бледно-серой, оттенка чуть стертой карандашной штриховки, сквозь которую просвечивала старость. Он был одним из тех пожилых людей, что выглядят так, будто состарились в супружеском счастье, и я воображал, что у него есть похожая на него жена и что шестьдесят лет совместной жизни были в некотором роде их общей тайной, где на все найдется ответ.
Я уселся в кресло напротив его письменного стола и было пожалел, что пришел. Я чувствовал, что начал хождение по инстанциям: после первого медицинского вердикта теперь жду следующий, рангом повыше. Однако я знал закон, знал, что хоть он иногда и приостанавливает свое действие, давая отсрочку, все же напрасно обращаться в более высокие инстанции этой иерархии, равно как и подавать кассационную жалобу против приговоров природы.
Менгар что-то писал мелким, аккуратным и быстрым почерком. Мне на ум пришла мышь, оставляющая завитушки на белом листе бумаги. Позади него, на полке, стояла одна из тех маленьких синих, изображающих пузатого Будду статуэток, выражение мудрости на лице которых словно приглашает к ожирению. Он поймал мой взгляд, обернулся, тронул пупок Будды карандашом и рассмеялся:
— Японский. Совершенно безобразен. Я очень им дорожу, это своего рода трофей…
Больше он ничего не объяснил, а я так и не понял, был ли то реверанс в сторону собственной аскетической внешности, или же он всю свою жизнь посвятил некоей таинственной борьбе против пупков.
— У вас какие-то затруднения?
— Да. В общем… пока я справляюсь. Я пришел скорее навести справки. Узнать, что меня ожидает…
— Некоторые… дурные предчувствия?
— Что-то вроде того.