Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дама в палаццо. Умбрийская сказка
Шрифт:

— Любая работа чего-то стоит. Разгребать должна та же команда, которая будет восстанавливать. Так мне кажется.

Я вложила саблю в ножны. Подошла поцеловать усы под восхитительно неправильным прикусом. Если уж сходить с ума, предпочитаю делать это именно так, как мы делаем. Продолжаем ждать, укрепляя иммунитет организма, среди плесени.

Глава 17

ЛЮДИ ОРВИЕТО

Наблюдения, впечатления, истории, рассказанные о них и ими. Чаще всего у огня.

О ТИЛЬДЕ

На ногах-палочках — так и не созревшее тело, светлые, почти седые волосы заплетены в свободные тонкие косички, лицо цвета золотистого шелка. Глаза — лед. Два маленьких горных озера,

покрытых льдом, искусно обведенных лазурной подводкой, под прямыми, черными, густыми бровями. Из-под мужских бровей спускается нос орленка, горбатый, но нежный, как этрусские профили. Хрупкую красоту поддерживает присутствие духа.

Тонкий кашемировый свитер, джинсы хорошего покроя, небрежно намотанный на шею необъятный шарф. Она срезает фильтр с французских сигарет и курит — как Глория Свенсон, — зажав сигарету серединой губ, расправив пальцы, прикрывая ладонью с темными пятнышками половину лица. Она разъезжает на старомодном moto, черном и ухоженном, по мостовым городка над родной фермой. Ей семьдесят три года. Возможно, она несколько старше, чем говорит. Об этом шепчутся люди, когда она проезжает мимо. Зовут ее Тильда.

— Я — низкого рождения и высокого полета, — однажды сказала она. — Я редкая птица: сразу и богатая, и бедная. Я — и Золушка, и королева, понимаешь ли, поэтому вижу историю с обеих сторон.

Все началось довольно хорошо. Мой отец был крестьянином. Они с матерью работали на хозяйской земле. В детстве я была болезненной, и меня рано отправили к монахиням. Там для меня могло найтись дело по силам, которым я могла отработать кормежку. Чтобы избавить дом от обузы.

Моего отца затоптал бык, когда мне было десять, почти одиннадцать лет. От голода или какой-то другой пустоты я уже тогда жила в горе. Как многие дети — так или иначе. Я всегда плакала о себе, никогда о нем. Я и говорила-то с ним редко, тем более он со мной. Со мной, тощей девчонкой со странными глазами, единственным плодом его брачного ложа. Впрочем, даже этим я не была.

Сестра отца, с землистым перед смертью лицом, сунула мне в руку перстень с сапфиром и сказала — мне было уже тридцать, и она сочла, что мне все равно, — что он не был моим отцом. Сказала, что моя мать спала с другим мужчиной. Не ради себя, а ради мужа. По ее словам, моя мать женским чутьем сознавала, что не бесплодна, что дело в ее муже, что это он не может зачать. Пока мой отец резал табак, она однажды осенним утром подошла к двери аристократа и предложила ему себя, как корзину румяных плодов. Конечно, отец не мог не знать. О ней, о себе. Обо мне. Меня преследовали мысли о них, обо всех. А о себе я давно перестала думать.

Но я действительно думаю, что родилась после его смерти. Думаю, правда, что, когда умер отец, жизнь для меня началась заново. Она пришла за мной в монастырь, уложила мои вещи в ящик из-под яблок и всю дорогу домой до боли сжимала мою руку. Как меня радовала эта боль. Три года после того мы жили так, как не могли бы жить при отце. При ее муже. Как пара диких индеек в лесу: громко смеялись, смеялись до слез, порой валились на землю от хохота, как будто в нас не оставалось ничего, кроме смеха. Мы делали свою работу, подолгу и прилежно: гнули спины, трудили руки и ноги, как следовало. Мы три раза в день садились за общий длинный стол. Садились вместе с другими работниками, ели с той же голодной жадностью, а потом шли немного погулять, останавливались полюбоваться небом, а потом возвращались домой, чтобы вымыться, натянуть через головы длинные ночные рубахи и заснуть на тюфяках у очага. Иногда мы засыпали не сразу, лежали молча или разговаривали, дивились тому, как мечутся по облупленным стенам причудливые тени от огня, слушали звуки, просачивавшиеся из-за стен: звуки чужой любви, а чаще — боли. Она обнимала меня сильной тонкой рукой, и ее голос размывал границу между светом и темнотой. Я слушала, затаив дыхание. Все детство, сколько мне его выпало, пришлось на те минуты перед сном, с теми историями, рассказанными ее голосом и сохраненными огнем. Но иногда она поднималась по стертым каменным ступеням к себе в спальню, и я оставалась у очага одна. Она всегда дожидалась, пока я усну — или ей казалось, что я уснула, — прежде чем уйти от меня.

Однажды утром я пошла ее будить, принесла горячий шоколад в чашке с желтыми розами. И два печенья. Я подошла к кровати, позвала ее шепотом, как всегда звала, уже зная, что она не услышит. Я крепко сжала чашку с желтыми розами и позвала ее более строго. Я визжала и вопила. Конечно, она проснется

от моего визга. Ведь ей пора просыпаться. Не могла она уйти, ни слова не сказав.

— Я буду твоим опекуном, — сказал мне граф, уводя меня от церкви через оливковую рощу. — Твои вещи перенесут из бараков работников на виллу, и ты станешь членом семьи. Ах, Тильда, я люблю тебя как дочь. И ты так похожа на свою мать. Совсем как твоя мать.

Да, конечно. Как дочь. Он будет моим опекуном и окажется теперь в моей постели. Она ведь предложила ему себя? А теперь, когда ее нет и ее мужа нет, разве я могу воспротивиться? Я была следующей в очереди. Я понимала, что если останусь на ночь, то останусь навсегда, и я сбежала.

Вернулась к монахиням, хоть и ненавидела ту жизнь. Я вернулась, как возвращается побитая жена. Лучше праведная злость монахинь, чем горячие сухие руки графа, думала я. Я сложила в синий чемодан, который она держала под кроватью, несколько вещей из шкафа матери и из кухонного шкафа, где она держала белье и кожаный кошелек со сбережениями. Там была тонкая золотая цепочка, завернутая в белую папиросную бумагу. Она иногда надевала ее по воскресеньям. В складки шерстяного пальто я уложила коробочку печенья и чашку с желтыми розами, а потом пробежала через луг, позвонила в колокольчик и стала ждать, пока Милосердные Сестры примут меня домой. Я долго ждала, перекладывая из руки в руку синий чемодан. Позвонила снова, и помахала в окно, в котором видела лицо, и услышала стук ставен. Но никто не вышел. Я ждала, звонила в колокольчик и снова ждала, но Милосердные Сестры так и не открыли ворота.

После смерти матери я стала безраздельной собственностью графа. Графа, который присылал в монастырь фрукты, оливковое масло и конвертики с красной восковой печатью. Монахини ни за что не рискнули бы рассердить его ради тощей рабыни. Они, верно, уже послали известить графа, что я здесь. Надо было уходить. У меня были деньги на билет. Поеду в Рим. Найду работу, работу, за которую станут платить.

Ту ночь я провела в сосновой роще на склоне между монастырем и фермой, в нескольких километрах от станции. Спала в пальто, укрывшись материнскими свитерами. Я надела золотую цепочку на шею, поела печенья, пересчитала лиры в кошельке, молилась и плакала, но все время чувствовала в себе какой-то огонь, что-то жесткое и безрассудное. Теперь я понимаю, что это была воля. Неуклонная воля. Не думаю, что на вилле кто-то пытался меня искать, потому что найти было не так уж трудно. Думаю, граф с сухими горя-ними руками решил, что я не стою охоты. К чему отрываться от трубки и чашки, когда в доме есть другие дочери? Его по крови, по праву рождения.

Дважды переночевав за плату в монастыре Трастевере и съев несколько мисок густого бобового супа в таверне у Санта-Марии, я решила начинать. Прежде всего мне нужен был кусок мыла. Пока продавщица заворачивала его, болтая с другими покупательницами, я отломила кусочек красной губной помады от открытого для обзора тюбика, несла его в ладони всю дорогу до монастыря, потом бережно завернула в платок и спрятала в кожаный кошелек с оставшимися от матери деньгами. Губная помада нужна была для маскарада.

Я приняла ванну, заплатив лишних двадцать лир за горячую воду. Мыло пахло апельсинами. Я надела голубое креповое платье матери с потайными пуговицами и наплечниками. Черные башмаки со шнуровкой и толстые черные чулки. Волосы закрепила сзади перламутровым гребешком, поставила помадой две вишневые точки на щеки, хорошенько растерла и мизинцем намазала губы. Ну вот. Вполне сойду за восемнадцатилетнюю.

Но лавочники, у которых я спрашивала о работе, видели меня насквозь. Тысяча благодарностей, говорили они. Одних я восхищала, других смешила, но все знали, что я лгу.

Я побывала у всех торговцев фруктами в Камо дей Фьори, но во всех bancarella хватало для работы родственников. И в барах, и в тратториях. В pasticceria у Пантеона, куда я зашла купить тартинку с ризоттой на обед, у кассы стояло объявление: «Cercasi aprendista — ищем подмастерье».

Я легко получила работу, потому что готова была трудиться двенадцать часов в день шесть дней в неделю за комнату, стол и возможность учиться у главного кондитера. Это только пока я не найду чего-нибудь получше, сказала я себе, когда мне показали комнатку за кухней. Если подумать, то была вовсе и не комнатка, а выбеленная кладовка, куда поставили чистую белую кровать, умывальник и повесили очень большую гравюру Святого Сердца Иисуса в темной раме. Все там пропиталось сладкими запахами из кухонной плиты. Я полюбила ту комнатку. Полюбила, как ни одну другую ни до, ни после.

Поделиться с друзьями: