Дань прошлому
Шрифт:
Свенцицкий решительно этому воспротивился, находя обращение в данном случае к гипнозу аморальным - подменой личного волевого усилия воздействиям со стороны. Он всячески убеждал и склонял меня к публичному выступлению, обещая "поддержать" что и как бы неудачно я ни сказал. После долгих и мучительных колебаний мне удалось, наконец, пересилить себя. Заготовив на всякий случай в письменном виде то, что я надумал о принципе личности у Канта и Горького, я произнес скороговоркой надуманное. Особого впечатления моя "речь" не произвела ни в ту, ни в другую сторону, но я был чрезвычайно доволен, что не провалился. Свенцицкому это дало лишний повод укорять меня в постыдном малодушии и продемонстрировать свою дальновидность и правоту.
В это время, в связи с новыми веяниями,
К тому времени я уже поборол робость говорить в вслух в присутствии совершенно незнакомых, - особенно если удавалось в письменном виде заготовить то, что хотел сказать. И у меня возникло желание выступить с докладом. Но на какую тему?
После некоторого раздумья я решил остановиться на том, что рядовому студенту вряд ли могло быть известно. Я взял темой - "Главные течения еврейской общественной мысли второй половины XIX века": звучало наукообразно и точно соответствовало тому, что я предполагал сказать. Чтобы оградить себя от непредвиденных нападок, с которыми я мог бы не справиться, я предпослал докладу ряд положений, которые утверждал как данные и неподлежащие оспариванию. Предпосылки эти составились из своеобразного сочетания некоторых идей Владимира Соловьева по национальному вопросу, Сем. Марк. Дубнова - о национально-культурной автономии у евреев и Ахад-Гаама - о приоритете духовного над материальным в судьбах еврейского народа. Затем шло изложение проблемы ассимиляции, национальной "автоэмансипации", сионизма, политического и духовного, и еврейского Бунда.
Прежде чем назначить мой доклад, бюро пригласило меня на квартиру проф. Мануйлова, чтобы ознакомиться с тем, что я предполагаю сказать. Я трусил, но всё сошло благополучно: славившийся чрезмерно-свободной, но не всегда достаточно содержательной, речью проф. Иванов говорил больше меня и часто вместо меня. В "Русских ведомостях" появилось сообщение о предстоящем докладе. Он привлек полный зал и уместился в положенные 50 минут. Впервые пришлось услышать по своему адресу волнующий и сладостный всплеск дружных аплодисментов. Успех был несомненен, но главное было впереди.
Убоялось ли бюро малознакомой и ему темы или по другой какой причине, но оно заготовило двух "официальных оппонентов", оказавшихся скорее содокладчиками, которые говорили каждый на свою тему и блеском своих речей, конечно, затмили и докладчика, и самый доклад.
Первым "оппонентом", которому председательствовавший Мануйлов предоставил слово, был Владимир Петрович Потемкин - будущий советский полпред в Греции, Италии, Франции, а потом наркомпросс. Тогда ему было 24 года и состоял он не то преподавателем истории в каком-то богоугодном заведении, не то историком религий в светском учреждении. Как бы то ни было, когда он стал вдохновенно приводить на память целые страницы из Исайи и других пророков, впечатление было ошеломляющее. Имя Потемкина мало кому было знакомо, и те, кто его пригласили, знали его, конечно, не как ниспровергателя существующего строя.
Другой "номер" составило блестящее выступление адвоката Онисима Борисовича Гольдовского. Он говорил красноречиво на тему, интересовавшую его самого и смежную с докладом. В интеллигентских кругах Москвы Гольдовский был известен не только как преуспевающий адвокат, но и как муж писательницы Хин, - для брака с которой юристу Гольдовскому пришлось обойти закон довольно
необычным образом.Первый муж Хин отказывал ей в разводе. Тогда она приняла католичество, и брак автоматически распался: брачные узы между католиками и евреями не признавались ни католической церковью, ни русским законом.
И Гольдовский, чтобы получить право обвенчаться с католичкой, должен был перестать считаться евреем. Он перешел, поэтому, в протестантство и, вместе с правом вступления в брак с Хин, тем самым освобождался и от существовавших для евреев-адвокатов ограничений.
Он приобретая возможность немедленно выйти из помощников присяжного поверенного в более приличествующие его положению присяжные поверенные.
Гольдовский, однако, не воспользовался этой возможностью. Он правильно почувствовал, что, если общественное мнение способно понять, принять и оправдать перемену официального исповедания неверующим по мотивам романического свойства, - извлечение материальной выгоды вследствие отказа от своего исповедания оно не простит. И Гольдовский остался в рядах помощников присяжного поверенного до самого конца 1905-го года, когда все евреи, отбывшие пятилетний стаж помощничества, вышли в полноправные члены адвокатского сословия.
В той же секции общественных наук прочел доклад и Орлов - о национальном вопросе. Доклад был содержательный и интересный, но закончился неожиданно. После выслушанных критических замечаний Орлов с неприсущей докладчикам добросовестностью признал, что ряд возражений он не предусмотрел и потому от своих утверждений и выводов отказывается. Это мужественное признание, казалось бы, должно было только поднять уважение к Семенычу, - между тем многие считали, что он "провалился".
В перерыв между зимним и летним семестром очутились в Москве учившиеся заграницей приятели мои Фондаминские, Тумаркина, Зензинов.
При случайной встрече Фондаминский, прослышавший о существовании нашего кружка, предложил устроить более или менее широкое собрание молодежи обоего пола в частном доме для совместной беседы на общественно-философские темы. Я передал предложение друзьям, и Свенцицкий, а за ним другие охотно на него согласились. И на квартире тех же радушных Ратнеров, которую мы переворачивали вверх дном в детстве, собрались человек 30-35 великовозрастных молодых людей и девушек. Были и два гимназиста из той же нашей 1-ой гимназии, много моложе нас, но обнаружившие внезапно большие знания: Чередин - в римском праве и Семен Роговин в философии. Последний вскоре приобрел известность как отличный переводчик Канта с немецкого, Юма с английского и Макиавелли с италианского.
Вступительное слово к беседе согласился сделать всегда готовый к самопожертвованию Зензинов. Он кратко изложил существо идеализма в психологическом и философском его понимании. Он имел в виду, может быть, утверждение антимарксистского тезиса. Но прения и споры пошли совсем в другом направлении. Ораторы отмечали неполноту доклада, который вовсе и не претендовал быть докладом, или возражали, как обычно, против отдельных частностей. Так шло, пока слово не было предоставлено Свенцицкому. Его речь была совсем другого калибра и порядка. О докладе он почти не говорил, а подошел к корню вещей - к первым и последним вопросам миропонимания. Сосредоточенно и взволнованно, как обычно пощипывая рыжую щетинку по-солдатски подстриженных усов, ни на кого не глядя и целиком как бы уйдя в себя, Свенцицкий исповедывал свою истину. Его убежденная и страстная речь произвела огромное впечатление.
На выручку единомышленнику и другу, Зензинову, поспешил Фондаминский. И "грянул бой", или, вернее, началось состязание "певцов". Перед нами были два разнохарактерных типа красноречия. Илюша - блестящий, изящный, подкупающий своей внешностью, ритмической жестикуляцией, голосом, искренностью, горячностью. И Валентин - согбенный, плохо слышный и в то же время с такой магнетической силой к себе притягивающий, что создалась атмосфера напряженной и абсолютной тишины. Неумолимой логикой, широтой подхода, негодующим сарказмом он загонял противника в такие глубины, или на такие высоты, куда тот вовсе не расположен был идти. Это было захватывающее - умственно и эмоционально состязание.