Дань саламандре
Шрифт:
Самое смешное... Вот, например, исчезни она (Господи, я этого не говорил! и даже не думал, не думал! – это я так, к примеру) и кинься я, скажем, в полицию... как опишу ее? Разве что собакам-ищейкам предъявлю орхидейный и вместе звериный запах ее бюстгальтера?
А что скажу – этим, в форме?!
От этой мысли у меня, как на морозе, пересыхает горло. Резко поворачиваю ручку в сторону «горячо».
Что я знаю о ней? Ничего. Фоторобот? Записывайте, господин констебль: глаза у нее васильковые, цвета морской волны, майской травы, звезды волхвов, шотландского вереска, лапландского мха, смарагда из копий царицы Клеопатры, кладбищенской хвои... Да-да, господин констебль, так и записывайте: балтийского янтаря, цветочного меда, лесного ореха, сосновой коры, молодой кожуры баклажана... (Убери руку с детородного органа, Эдгар... Не возбуждай себя попусту... пригодится...
Цвет волос своих, естественных, у нее опять же разный... зависит от освещения... настроения... времени года... магнитных и прочих бурь...
Бобби, нахмурившись, подумает, как пить дать, что я поэтизирую. Ишь ты, лорд Джордж Гордон Байрон и Перси Биши Шелли в одном лице!
Но я излагаю факты – ничего, кроме фактов!
Ее оборотничество... А вы, господин констебль, – вы никогда не встречали оборотней?
Оборотней?
И вот, допустим, что расскажет констебль:
«...Она походила на гибрид курицы с болонкой. Когда состраивала кокетливую улыбку, сходство усиливалось. Старая курица, старая болонка. Она говорила много, игриво, ни о чем, любила украшать ручеёк своей речи нарядно-картавыми, очень двусмысленными, французскими фразочками. Ее звали Эва-Мария Кнезинска – польский гонор, актерка погорелого театра, всё в прошлом. А я в те времена, десять лет назад, был сильно отвлечен, точней, увлечен некой недоступной особой. Среди созвездия актрис и актеров, сверкавшего на стене театрального холла, лицо этой недоступной особы было самым центральным в пятом ряду. Она, сукина дочь, была заснята в этакой ковбойской шляпе, льняная пряжа волос – по самые локотки, лисий носик словно гарантирует своей обладательнице вечную молодость, глаза – близко поставленные, невинные, наглые. Я даже не делал попыток узнать (скажем, у администратора) имя и телефон этой Лисички, как я ее для себя прозвал, потому что всю жизнь верил в случай.
Однажды вечером я сидел подшофе в холле этого театрика, почти засыпал, когда мне показалось, что Лисичка не то чтобы мне подмигивает, а словно подает какой-то знак...
Я чуть не свихнулся.
Подошел к стене, но не решился снять сразу ее фотографию – взял снимок из нижнего ряда...
Перевернул...
На белой наклейке были отчетливо напечатаны имя и фамилия актера... Да, напечатаны – очень отчетливо... У меня вмиг так ослабли руки, что я не мог повесить снимок обратно, но зато, вставая на стул, чтобы снять ее фотографию, я уже знал, что подобные снимки делаются на специальной бумаге – такой, где краски не меркнут лет тридцать – и что, перевернув изображение Лисички, я, стараясь не вздрогнуть, прочту: Эва-Мария Кнезинска».
...Что там еще в этом райском наборчике? О, великодушная Арлана! Да: «Carpe Diem»... ultra soft day shampoo... shampooning quotidien ultra-doux... Или эту штуковину надо было употребить сначала?.. излить на больную голову? К чертовой матери. Это надо же такие названьица выпекать!
А что последнее в этом наборчике?..
Свеча.
Ну и ну! Юмор висельников.
А не возжечь ли свечу? Ты хоть вытрись, Эдгар...
И рюмочки две monsieur Gautier пропусти...
Длинный голый коридор.
Длинный голый человек.
Длинный голый человек в длинном голом коридоре.
Длинный голый человек, удлиненный свет свечи.
Длинная, как шило, тень на некрашеном полу.
Когда-то этот дом принадлежал моему прадеду, известному судье. В связи со сферой своей службы он получал множество угроз, уже привык к ним, когда оказался застрелен своей же любовницей – скорее всего, подкупленной. Затем дом перешел к деду. Тот был тихим нотариусом, хотя тоже прожил свою жизнь в страхе... Причин этого страха я не знаю. Знаю только, что страх моего отца имел уже, судя по всему, наследственный характер. Это жилище пропитано страхом.
Прихожая. Стенной шкаф. В детстве я очень любил прятаться
в этот шкаф. Он глубокий, потому что стены в нашем доме отменно толстые.Эдгар, а не перебрать ли тебе обувь в этом шкафу? Как тебе эта идея? Еще одно средство, чтобы утихомирить нервишки, – «самое верное», как сказал рекомендовавший мне его (еще один) знаток релаксации. Но для положительного эффекта, предупредил он, обуви должно быть достаточно много...
А ее много. Очень много. Это была детская мечта Арланы: десятки футов выстроенной в шеренгу обуви. Так и есть: если выстроить сейчас Арланины туфельки в шеренги, то, суммарно, получится отрезок, превосходящий своей длиной окружность читального зала в Библиотеке Британского музея.
Однако шеренгой они как раз не стоят, а свалены в кучу, образуя что-то вроде кургана – о, тут есть где расслабиться.
Арлана – существо аристократически-небрежное (не неряшливое: именно небрежное), – и я, конечно, люблю в ней это, как и всё остальное... Нет, эта небрежность – даже, пожалуй, и не аристократическая: Арлана – это капризный, избалованный эльф, возможно, злокозненный, но чистопородный. Человеческие критерии к эльфу не применимы. Так будет ли она возиться с обувкой?
...Вот беленькая, легчайшая лодочка Artioli – с дышащим, светло-голубым пухом страуса на чуть вздёрнутом носике... Вот сочно-алая, как ломтик арбуза, глянцевая туфелька Regain, с черными блестящими, тоже арбузными, семечками-застежками – мой подарок Арлане (в Венеции, прошлым летом...). Вот босоножки Gucci, сплетенные словно из молодых дождевых струй чистого серебра: она танцевала в них со мной на набережной какого-то канала в пасхальную ночь... (А после того мы юркнули за городом в первую попавшуюся рощицу, где на грязной подстилке из прошлогодних листьев я зверски долбил ее, как обезумевший кабан...) Вот желтенький, точно яичный желток, очень мягкий, английский тупоносый ботиночек John Lobb, с высокой шнуровкой по узкому изящному голенищу, такой трогательный, делающий щиколотку еще тоньше, а ножку еще меньше – словно у гейши... Вот кожа крокодила с аппликацией из кожи ящерицы – туфелька Mauri: тончайшая ручная работа, тонкие оттенки 'emeraude, – ее острейшим, точно игла, каблучком я резко укалываю себя куда-то под самое горло, в межключичную ямку, о!!. Так вонзай же, мой ангел вчерашний... да-да... Из этой туфельки я пил в честь Арланы шампанское, когда она, принцесса, согласилась жить у меня. А вот горнолыжные ботинки фирмы Salomon – и рядом тюбики с мазью для лыж.
Тюбики с мазью...
Тюбики... Когда мне было лет пять, я услышал странный ночной разговор. Мой отец, вернувшийся из деловой поездки, задавал матери один и тот же вопрос – его суть не поддавалась моему осмыслению. Речь шла о каком-то тюбике, содержимое которого во время отцовского отсутствия якобы уменьшилось. И мой отец, похоже, совершенно рехнулся от этой недостачи. А мать уверяла, клялась и божилась, что вовсе ничего в тюбике не уменьшилось. Отец же твердил свое: уменьшилось! уменьшилось! не лги, уменьшилось!
Стоял август. Еще с весны я четко подметил, что у моей матери к отцу что-то действительно уменьшилось. Что-то внутри нее самой. Но при чем же здесь тюбик?
Мой отец в течение своей жизни последовательно обменял: обаяние, мускулатуру, шевелюру, зубы, мужскую силу – на ученую степень, на предприятие с колоссальным оборотом, на этот громадный, купленный без всякой рассрочки дом, на загородную виллу с огромным садом и тропической оранжереей, на сбережения для детей. А мамаша просто ускакала к молодому – который еще и не помышлял об обменах.
Правда, он тоже был далеко не из бедных. Мамаша рванула к нему не так уж и наобум.
Да, она была настоящая сучка.
Густопсовая, беспримесная.
Течка ее была сродни канализационной протечке: катастрофа для окружающих.
Ей было тридцать.
Любовнику – двадцать.
А мне было десять.
Когда она, всклоченная, красная и еще остаточно клокочущая после истерики, собирала наверху свои вещи (это был уже финальный сбор, требовавший от нее особой сосредоточенности), я залез в ее замшевую сумочку. До сих пор помню хронический запах этой самочьей сумочки: «Signature». Сумочка лежала в прихожей, на подзеркальнике. Я схватил ее так, словно крал дорогостоящего щенка, засунул под свитер – и юркнул в туалет.