Дань саламандре
Шрифт:
Вхожу.
Оба уже облачены в одежды. Условно говоря, при галстуках и пелеринах.
Сидят за столом, совершенно, что называется, unperplexed (скажем так: никакими делами не отягощенные).
Кровать заправлена и разглажена. Раскладушка сложена. Вид у того и другого спального места довольно виноватый. В отличие от индивидов, их использовавших. То есть: у сидящих за столом – вид супербодряческий! Такой, словно они мысленно долдонят «позитивные» мантры из американских катехизисов: я люблю свою душу! я люблю свое тело!! сегодня у меня – на редкость удачный день!!! он сложится прекрасно!!!! все окружающие – любят меня!!!!! все окружающие оказывают мне огромное содействие!!!!!!
«Тебя Нина, к телефону», – говорю я мсье Юбкарю.
Он делает страшную рожу – еще страшней той, которой одарила
«Ананасик моется в ванной... – посильно креативничаю я в трубку. – Мы легли в семь утра, только что встали». (Про эпизод моего утреннего отсутствия Петрова не знает – откуда ей это знать!)
«А-а-а... – говорит Петрова – Ну, как вымоется, пусть позвонит... Я только с чистыми мужчинами разговариваю!..» (Угу, попыточка безоблачной шутки.)
«Оф корс», – говорю я.
Злая, вхожу в кухню, говоря себе: да уж! крутой вьюноша из «ПЛЕЙБОЯ». Ему бы «ПЛЕБЕЙ» – в самую пору!
Затем я вношу в комнату макаронную запеканку, которая, как мне кажется, исчезает раньше, чем я ставлю ее на стол.
Затем мы сидим и смотрим друг на друга.
«Тебя Нина просила позвонить», – говорю я известному лицу.
Никакой реакции.
Положение делается трудновыносимым. Я протягиваю Ананасику свою гитару. Ну не скажешь ведь иногороднему (а с учетом его изначальной географии – почти индийскому гостю): когда же ты наконец свалишь, урод?! Ну как такое залимонишь этому захолустному магарадже?
И вот тут у меня начинают возникать первые подозрения. Именно тут, то есть сейчас.
Дело в том, что Ананасик как-то резко меняет репертуар. Если вчера он пел «По плечам твоим, спелым колосом, льются волосы», то сейчас его песнопения на удивление гендерно-нейтральны. Даже, я бы сказала, подчеркнуто-воспитательны. Всякое там «Бригантина поднимает паруса...», «Если парень в горах – не ах...» – то есть, в целом, всё больше со смысловым упором на дружбу, крепкую мужскую дружбу – или же крепкую общечеловеческую дружбу, без какой бы то ни было дискриминации по половому признаку. И вспоминается мне цитата из Чехова, что-то вроде: «Ах, оставьте! Она мне просто друг». – «Как?! Уже?!» – «Что значит уже?» – «Ну, батенька вы мой, известное дело: сначала женщина бывает любовницей, а потом она – просто друг».
Господи, думаю я. Чехов, как мог, противостоял этой житейской правде, а противостоять-то он мог только тем, что ее, житейскую правду, фиксировал письменно. То есть он расправлял эти мерзопакостности на распялках, он аккуратно высушивал, пришпиливал мелкие тараканьи премудрости на классический стенд – сладострастно перед тем задушив хлороформом всех этих щетинохвосток, вилохвосток, сяжковых, бессяжковых...
Неизвестно откуда на столе возникает бутылек. Русская водка на русском столе чаще всего возникает именно так: неизвестно откуда. Это одна из важнейших характеристик ее эзотерической природы. Деньги на нее тоже должны браться неизвестно где. В противном случае весь смысл энигматического процесса необратимо опошляется.
Стихийный тамада (то есть единственный, словно кандидат на безвыборных выборах) поднимает стакашку (он сейчас снова похож на Шарикова) – и резко вылаивает:
В этой жуткой державе полей и морей
Даже водку – и ту нахимичил еврей!!. [9]
Видывала я разные способы введения внутрь этого всероссийского раствора жизни и смерти. Но способ, каким пила его девочка, я не видела никогда и, наверное, более уже не увижу.
У девочки ласково сверкают наманикюренные ноготки – овальные розовые карамельки. Легонечко-легонечко, словно стопочка выдута из тончайшего стекла стрекозиных крылышек и наполнена соловьиными вздохами, – легонько-легонечко она эту стопочку приподнимает. Не говорит
тостов, не стремится к синхронизации с другими; конечно же, не лезет чокаться, ни на кого не смотрит. Она – заколдованная принцесса эльфов, истомленная жаждой, – которая сейчас, вот прямо сейчас, зачерпнула наконец хрустальной водицы из хрустального родника жизни. Девочка запрокидывает головку, делая несколько маленьких круглых глоточков. Под кожей ее нежно обнаженной шейки, скромно украшенной голубой веточкой вены – и родинкой, похожей на зернышко наливного яблочка (а также – мне кажется или нет? – маленьким свежим засосом), – под кожицей ее шейки эти кругленькие глоточки перетекают строго вниз, строго вниз, словно отборная низка окатных жемчужин. Девочка не морщится, не крякает, не выдыхает, не закусывает, не констатирует «хорошо пошла», не рапортует – «первая – колом»: она абсолютно никак не меняется в лице. Ну вот видели вы когда-нибудь хорошо воспитанное дитя, пьющее родниковую водицу, полученную из рук своей матушки? Ну вот такое, к примеру, дитятко – задумчивое, неземное, с бантиком и в кружевных панталончиках – такое, как на открытках, изготовленных еще до Первой мировой войны? Так же и девочка: чуть-по-чуть, аккуратненько, словно откусывая белыми зубками, пригубливает она хрустальной родниковой водицы – сказочная принцесса лесных эльфов – и так же легонько ставит стопочку из-под водки на стол.Снова звонит телефон.
Снова Петрова.
Снова – Ананасика.
Почти полное повторение первой сцены, с той лишь разницей, что я говорю: Ананасик не слезает с горшка, у него диарея: съел что-то не то. И добавляю: вчера вы купили какую-то дрянь на вокзале, вот сегодня и аукается... аж в коридоре слыхать... Ах!.. – говорит Петрова, потому что не знает, что сказать.
Я вешаю трубку. Соседей нет. Пользуясь этим, с наслаждением выдираю из розетки телефонную вилку.
Возвращаюсь в комнату.
Слушай, сударь, говорю Юбкарю. Я сегодня спала всего ничего. Тебе не кажется, что неплохо бы проявить посильный гуманизм? В том числе по отношению к Нинке?
Юбкарь мнется, жмется, а до меня никак не доходит, зачем он, черт побери, тянет время. Наконец он говорит: ну ладно, только проводи меня, пожалуйста, до метро. А чего тут провожать? – говорю я. Иди всё время прямо. Нет, говорит Юбкарь, я ведь не тутошний (да уж! – я, про себя: «нездешний»!), лучше проводи. Вот она тебя проводит (ударение на «она», мой кивок в сторону девочки). А я спать лягу. – Нет!! – как-то испуганно вскидывается Юбкарь. – Нет-нет!!. Ну мо-о-ожно – ты? Ну пожа-а-алуйста...
И вот мы на улице.
Что за чертовщина, думаю я, засыпая на ходу. Когда умираешь – спать хочешь, когда такое хреновое настроение, то кажется, что на тротуарах, везде, полно собачьего дерьма. Его и так полно, но в такие вот дни как-то особенно много... с верхом...
А хмырь молчит. Вот и хорошо. Сплю с открытыми глазами. Вышагиваю, как автомат – на автопилоте.
Возле входа в метро «Техноложка» Юбкарь вдруг делает попытку меня обнять, я резко его отталкиваю, в результате фраза застревает у него меж зубов, притом буквально: он прикусывает язык. Слушай, говорит он (и, причмокивая, сглатывает кровь, которая всё-таки размазывается у него по губам), у меня к тебе будет громадная просьба. Взамен – что хочешь. Махнем не глядя. Обещаешь? (Господи, обмираю я, неужели девочку хочет забрать?!) Что я должна обещать?! – рычу на самых нижних своих басах. Что я должна обещать, если я не знаю, о чем речь?! Короче, слушай, я тебе по гроб жизни обязан буду, что хочешь... Тут уж я не выдерживаю: кончай! Надоело!!..
Он вытаскивает довольно чистый платочек (ого! не ожидала) и, поплевав на него, а, затем, крепко вытерев губы, одаривает меня, что называется, моментом истины: вот что – ты Нинке-то не говори, ладно? – О чем не говорить? искренне не въезжаю я.
Но в тот же миг до меня доходит!..
Наконец доходит.
И почему он так долго сидел, доходит тоже. Чтобы остаться со мной наедине, сволочь. То бишь стакнуться втихаря.
(А раскрой я ему, что только сейчас поняла – и это, – и то, чем они там у меня занимались, – разве он поверит? Впрочем, какое мне дело до вас до всех?!)