Дантист
Шрифт:
И мы услышали историю, или клочки истории, Хосе Рамиреса, истории, которая приводила в восторг моего друга, да и меня – после первых минут оторопи – она тоже восхитила, но, по мере того как мы подбирались к неведомым склонам ночи, как выразился в одном стихотворении Эдгар По, история эта блекла, словно слова индейского юноши не нашли нужного рычага в нашей памяти, вот почему я почти не запомнил его рассказа. Одно зацепилось, что он посещал поэтическую студию, бесплатную поэтическую студию, наподобие медицинского кооператива для бедных, только касалось это литературы, но не написал там ни одного стихотворения, что до колик насмешило моего друга-дантиста, я же ничего смешного в этом не нашел, пока мне не объяснили: Рамирес пишет прозу. Он пишет рассказы, а не стихи. Тогда я спросил, почему же он пошел в студию поэзии, а не прозы. И мой друг-дантист ответил: потому что студии прозы у нас нет. Понимаешь? В этом дерьмовом городе бесплатно обучают только писать стихи. Понимаешь?
А потом Рамирес заговорил про
Он превзошел всех, сказал дантист. Мексиканские писатели – грудные младенцы по сравнению с этим толстоватым и вроде бы ничем не примечательным парнем, у которого руки задубели от работы в поле. В каком еще поле? – спросил я. В том самом поле, которое лежит вокруг, сказал дантист и сделал рукой широкий жест, словно Ирапуато был передовым постом в диких землях, крепостью в землях апачей. Тут я краешком глаза взглянул на парня, взглянул не без опаски, и увидел, что он улыбается. Между тем друг взялся пересказывать один из рассказов Рамиреса – про мальчика, которому приходилось присматривать за кучей маленьких братьев и сестер, – вот и вся история, по крайней мере поначалу, хотя потом сюжет сделал крутой вираж и сам себя распылил, рассказ превратился в историю про призрак педагога, запечатанный в бутылку, а еще – в историю про личную свободу, и тут появлялись новые персонажи: два мелких мошенника, или злодея, двадцатилетняя девушка-наркоманка, а еще – сломанная и брошенная на шоссе машина, служившая пристанищем для типа, который читал де Сада. И все это в одном рассказе, подчеркнул мой друг.
Тут я сказал, хотя как воспитанный человек мог бы похвалить идею, воскликнуть, что замысел впечатляет, я сказал, что это наверняка очень любопытно, я сказал, что надо прочитать рассказ, чтобы составить о нем верное представление. Именно так я и сказал, но мог ведь с тем же успехом выдать и нечто противоположное – и это спасло бы меня. Потому что мой друг резко поднялся и сказал Рамиресу, что сейчас мы поедем за его рассказами. Помню, Рамирес посмотрел на него, продолжая сидеть, потом посмотрел на меня, а потом молча встал. Я, конечно, мог бы не соглашаться. Мог бы заявить, что в этом нет никакой необходимости. Но мне уже было безразлично, все равно, хотя откуда-то изнутри, из самых глубин, я наблюдал за нашими поступками, поступками, которые мы инструментировали с почти сверхъестественной безупречностью, и хотя знал, что цель, к которой они нас подталкивают, не таит в себе реальной опасности, я также знал, что в известной мере мы вступаем на территорию, где будем уязвимы и откуда не выйдем, не заплатив дорожной пошлины – изумлением и болью, пошлины, о которой позднее нам еще придется пожалеть.
Но я ничего не сказал, и мы вышли из бара, и сели в машину друга, и двинулись по улицам, отмечавшим границу Ирапуато, по улицам, знакомым лишь полицейским автомобилям и ночным автобусам и которые, по словам друга, сидевшего за рулем в состоянии крайнего возбуждения, Рамирес каждый вечер или каждое утро на рассвете проходил пешком, возвращаясь после своих вылазок в город. Я старался больше ничего не говорить и стал рассматривать скудно освещенные улицы и тень нашей машины, которая резкими вспышками падала на высокие стены заброшенных заводов или промышленных складов – это были следы уже давно забытого прошлого, когда делалась попытка индустриализировать город. Потом мы очутились, кажется, в каком-то поселке, примыкающем к этим бесхозным постройкам. Дорога сузилась. Никаких фонарей уже не было. Я услыхал собачий лай. Прямо «Дети Санчеса». [9]
9
«Дети Санчеса» – фильм режиссера Холла Бартлетта (США, 1978), снятый по мотивам одноименной книги Оскара Льюиса о судьбе мексиканца Хесуса Санчеса и его детей.
Ну как? – воскликнул дантист. Я ничего не ответил. За спиной раздался голос Рамиреса, который велел повернуть направо, а потом ехать прямо.
Фары скользнули по двум жалким лачугам, огороженным деревянным забором с колючей проволокой поверху, затем – по земляной дороге, и тотчас мы очутились вроде бы в поле, которое с равным успехом могло быть и свалкой. Дальше мы пошли пешком, друг за дружкой, Рамирес возглавлял шествие, за ним шагал дантист, за ним – я. Вдалеке я различил шоссе, фары машин, которые ускользали куда-то, неизбежно чуждые нам, хотя в их далеком движении я, как мне показалось, угадал сходство – жестокое конечно же – с нашей судьбой. Я увидел очертания холма. Уловил некое шевеление
во мраке, за кустами, и без тени сомнения приписал его крысам, хотя это вполне могли быть и птицы. Потом вышла луна, и я увидел одинокие домишки, росшие на склоне холма, а за холмом – темное обработанное поле, тянувшееся до поворота шоссе, где искусственным наростом стоял лес. Вдруг я услышал голос Рамиреса, говорившего что-то моему другу, и мы остановились. Из пустоты возник его дом – то ли с желтыми, то ли с белыми стенами и низкой крышей, похожий на все те унылые дома, которые подпирали собой ночь в окрестностях Ирапуато.На минутку мы трое застыли на месте, я бы даже сказал, словно зачарованные, не то глядя на луну, не то сокрушенно рассматривая убогое жилище юноши, не то пытаясь разгадать, чем завален двор, – с уверенностью я назвал бы только ящики для фруктов. Потом мы вошли в комнату с низким потолком, где пахло дымом, и Рамирес зажег свет. Я увидел стол, прислоненные к стене крестьянские орудия и спящего в кресле ребенка.
Дантист взглянул на меня. Его глаза возбужденно блестели. В тот миг мне показалось недостойным то, что мы делали: ночное похождение, единственной целью которого было посмотреть на чужую беду. На чужую и на свою собственную, подумалось мне. Рамирес придвинул два деревянных стула и затем исчез за дверью, которую словно бы кто-то прорубил топором. Вскоре я сообразил, что эта комната была недавно пристроена к дому. Мы сели и принялись ждать. Он вернулся со стопкой бумаги толщиной сантиметров в пять. Сел рядом с нами с сосредоточенным видом и протянул бумаги. Читайте что хотите, пробормотал он. Я бросил взгляд на друга. Тот уже выдернул из кипы один рассказ и теперь старательно выравнивал листы. Я сказал, что, по-моему, разумнее было бы забрать тексты с собой и спокойно прочесть дома. Может, тогда я этого и не сказал. Но сейчас мне все вспоминается именно так, иначе ту сцену я представить себе уже не в силах: я говорю, что лучше бы нам было поехать домой и заняться чтением там, в более комфортной обстановке, а дантист, глядя на меня сурово и вместе с тем с каким-то последним отчаянием, велит: выбирай любой рассказ, какой попадет под руку, и начинай, черт возьми, читать.
Что я и сделал. Стыдливо потупя взор, выбрал рассказ и стал читать. В рассказе было четыре страницы, наверное, я только поэтому, из-за краткости, и взял его, но когда я с ним разделался, у меня осталось впечатление, будто я прочел роман. Я глянул на Рамиреса. Он сидел напротив и клевал носом. Друг проследил за моим взглядом и прошептал, что юный писатель каждый день поднимается спозаранок. Я кивнул и взял следующий рассказ. Когда я снова бросил взгляд на Рамиреса, тот спал, опустив голову на руки. Еще совсем недавно меня тоже клонило ко сну, но сейчас я окончательно взбодрился и окончательно протрезвел. Друг протянул мне еще один рассказ. Прочти этот, шепнул он. Я положил его рядом с собой. Закончил тот, что был у меня в руках, и взялся за указанный дантистом.
Когда я дочитывал последний из рассказов той ночи, открылась внутренняя дверь и вышел мужчина примерно нашего возраста, но казался он гораздо старше, он улыбнулся нам, прежде чем неслышной походкой направиться в патио. Это отец Хосе, сказал мой друг. Снаружи донесся какой-то жестяной звук, потом шаги, ставшие более энергичными, звук льющейся на землю мочи. В других обстоятельствах этого было бы достаточно, чтобы я напрягся и целиком сосредоточился на желании разгадать и в некотором смысле сопрячь эти звуки, но теперь я даже не оторвался от чтения.
Человек никогда не прекращает читать, хотя книги заканчиваются, и точно так же человек никогда не прекращает жить, хотя смерть – факт бесспорный. И тем не менее наступил момент, когда я разделался с последними страницами. Мой друг отложил рассказы еще раньше. Он выглядел уставшим. Я сказал, что нам пора ехать домой. Поднимаясь, мы еще раз посмотрели на безмятежно спящего Рамиреса. Снаружи начинало светать. В патио никого не было, и окрестные поля выглядели заброшенными. Я подумал: а куда, интересно, подевался отец Хосе? Чуть позже друг кивнул мне на свою машину и сказал: как странно, оказывается, машина не выглядит странной в такой рамке. В такой ни с чем не сравнимой рамке, сказал он уже отнюдь не шепотом. Голос его, по-моему, звучал как-то непривычно: звучал хрипло, словно дантист всю ночь без умолку кричал. Давай поедем завтракать, сказал он. Я кивнул. Давай поговорим о том, что с нами произошло, сказал он.
Тем не менее, покидая эти захолустные места, я понял, что мы мало что сможем выразить словами, вспоминая минувшую ночь. Мы оба чувствовали себя счастливыми, но и знали наверняка – не было нужды сообщать об этом друг другу, – что будем не в состоянии размышлять или рассуждать о природе того, что нам довелось пережить.
Когда мы добрались до дома и пока я разливал виски по стаканам, мой друг, прежде чем отправиться спать, застыл, рассматривая две гравюры Кавернаса, висящие на стене. Я поставил его стакан на стол и развалился в кресле. Я ничего не сказал. Дантист разглядывал гравюры – сперва уперев руки в боки, потом схватившись за подбородок и, наконец, запустив всю пятерню в волосы. Я засмеялся. Он тоже засмеялся. На минуту в голове у меня мелькнула мысль, что вот сейчас он снимет гравюру со стены и начнет методично и неспешно рвать на мелкие кусочки. Но вместо этого он сел рядом со мной и выпил виски. Потом мы отправились спать.