Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дар Гумбольдта
Шрифт:

— Она — девочка из хорошей семьи. То что надо. Но делает все. Я объясняю ей как, и она делает, и без разговоров.

— Так ты видишь ее только по вторникам? Никогда не водишь ее пообедать, никогда не приходишь к ней домой? — спросил я.

— В пять часов она отправляется к старухе-матери готовить обед. Клянусь, я даже не знаю ее фамилии. Вот уже двадцать лет не знаю о ней ничего, кроме телефонного номера.

— Но ведь ты любишь ее. Почему же не женишься?

Он изумился и обвел игроков недоуменным взглядом, как бы говоря: «Что это с парнем?» А потом сказал:

— Что? Жениться на проститутке, промышляющей в отелях?

Пока все смеялись, похоронный агент-сицилиец просветил меня тем особым тоном, которым объясняют простейшие факты обычной жизни образованным тупарям:

— Слышь, профессор, не нужно смешивать одно с другим. Жена вовсе не для этого. На кривую ножку ищи кривой сапожок. А если уж нашел, то так и ходи.

— В любом случае, моя милая уже в могиле.

Я всегда говорю, что рад советам, благодарен за полученный урок и спокоен, когда меня поправляют. Я умею уклониться от стычки, но всегда ценю дружеское расположение. Мы потягивали виски, передвигали покерные фишки, попыхивали сигарами на этой кухне в Южном Чикаго, пронизанной черным дыханием металлургических и нефтеперерабатывающих заводов, под сплетениями силовых проводов. Я часто отмечал непонятную живучесть природы в этих индустриальных

районах. Карпы и сомы продолжают водиться в прудах, воняющих бензином. Черные женщины ловят их на наживку из теста. Дятлы и зайцы обитают рядом со свалками. Краснокрылые дрозды в «погонах» носятся над камышами, как одетые в форму швейцары. Даже некоторые цветы выжили.

Испытывая благодарность за прекрасный вечер, проведенный в человеческом обществе, я отправился домой. Я просадил что-то около шести сотен, учитывая и чек, выписанный Кантабиле. Но я настолько привык, что у меня отбирают деньги, что даже не огорчался. Я получил огромное удовольствие от этого вечера, от выпивки, от веселья и разговоров. Я говорил и говорил. Очевидно, обсуждал свои идеи и проекты в мельчайших деталях и, как мне потом сказали, совершенно не понимал, что вокруг меня происходит. Другие игроки бросили игру, заметив, что кузены Кантабиле передергивают — показывают друг другу карты, перемигиваются, манипулируют с колодой и выигрывают кон за коном.

— Они не уйдут с добычей с моей территории, — горячился Джордж в очередной вспышке театрального раздражения.

— Но Ринальдо опасен.

— Ринальдо — придурок! — взвизгнул Джордж.

* * *

Может, и так, но в эпоху Аль Капоне семейка Кантабиле сплошь состояла из плохих дядек. Как раз тогда мир начал говорить о Чикаго как о кровавом городе, но не из-за бесчисленных скотобоен, а потому, что здесь то и дело происходили ожесточенные войны между мафиозными кланами. В чикагской кровавой табели о рангах семейство Кантабиле стояло где-то посередине. Они работали на синдикат, гоняли грузовики с виски, калечили и убивали людей. Самые обыкновенные громилы и рэкетиры. Но в сороковых один тупоголовый Кантабиле из чикагской полиции навлек на семью позор. Напился в баре, и двое расшалившихся парней отобрали у него пушку и развлеклись на славу. Навешали ему оплеух, заставили ползать по полу и жрать смешанные с грязью опилки. Поиздевавшись вволю, пареньки оставили жертву рыдать от ярости на полу и, довольные собой, сбежали, бросив стволы. Это их и подвело. Он кинулся следом и застрелил мальчишек прямо на улице. С тех пор, как рассказывал мне Джордж, никто не принимал Кантабиле всерьез. Старый Ральф Кантабиле (по прозвищу Лентяйчик), отбывающий пожизненное заключение в Джольете, рассорил семью с мафией, прикончив двух сопляков. Именно поэтому Ринальдо не мог спустить человеку, который сперва проиграл ему в покер, а потом отозвал чек, тем более мне, известному всему Чикаго. Ринальдо, или Рональд, может, и не котировался в иерархии преступного мира, но мой «мерседес» он раздолбал. Была ли его ярость яростью настоящего бандита? Была она искренней или наигранной, кто знает? Очевидно одно — Ринальдо оказался из породы гордых и обидчивых парней, с которыми вечно проблем не оберешься из-за того, что они слишком страстно переживают всякие мелочи, едва ли способные задеть здравомыслящего человека.

Я не настолько лишен чувства реальности, чтобы не задаться вопросом, а являюсь ли я здравомыслящим человеком. Вернувшись из банка, я стал бриться и заметил, как лицо мое, сотворенное сиять довольством, выражать согласие с метафизическими посылками вселенской полезности, всем своим видом доказывать, что появление человечества на этой земле, в целом, дело хорошее, — как мое лицо, впитавшее исходные посылки капиталистической демократии, сделалось грустным, несчастным и угрюмым, так что и брить стало противно. Так был ли я здравомыслящим?

Я решил взглянуть на себя беспристрастно. Провел небольшой онтогенез и филогенез самого себя. И вот — рекапитуляция: моя семья прибыла в Америку из Киева. Наша фамилия изначально звучала «Цитрин», но на Эллис-Айленде была переделана на английский манер. Я родился в Аплтоне, штат Висконсин, там же, где и Гарри Гудини, с которым у нас много общего. Рос в польском квартале Чикаго, ходил в начальную школу имени Шопена, а на восьмом году жизни очутился в благотворительном туберкулезном санатории. Добрые люди присылали нам груды цветных комиксов, которые сваливались в кучи рядом с кроватями. Дети следили за приключениями Тощего Джима и Дурла Макпсиха. Кроме того, я денно и нощно читал Библию. Раз в неделю нас могли навещать родители; мои приезжали по очереди: мама, затянутая в зеленую саржу, с широко раскрытыми глазами и прямым носом, белая от переживаний (от волнения ей не хватало воздуха), и отец — отчаянный боец-иммигрант, закаленный неудачами, в пальто, пропитанном сигаретным дымом. По ночам дети харкали кровью, давились ею и умирали. Но утром все равно полагалось поддерживать геометрию белых заправленных кроватей. В санатории я сделался задумчивым мальчиком. Думаю, болезнь легких перешла у меня в эмоциональное расстройство, так что иногда, подстегиваемый ядом рвения, я чувствовал, да и сейчас временами чувствую, гиперемию болезненных порывов одновременно с лихорадочным и исступленным головокружением. Туберкулез открыл мне, что дыхание — это радость, полумрак палаты приучил думать, что радость — это свет, а моя иррациональность поставила знак равенства между светом, озарявшим стены, и светом внутри меня. Похоже, я пою здравицы туберкулезу. И в завершение (итог): Америка — страна дидактическая, здесь люди всегда предлагают свой личный опыт как спасительный урок, способный сделать других сердечнее и добрее — эдакая интенсивная рекламная кампания отдельной персоны. Иногда я считаю это идеализмом. В другое время все это кажется мне полным бредом. Если каждый преподносит себя как светоч добра, откуда же тогда берется зло? Мне кажется, что и Гумбольдт, называя меня инженю, подразумевал то же самое. Выкристаллизовав в себе многочисленные пороки, бедняга умер, будто в назидание, и его наследие — это вопрос, адресованный публике. Тот самый вопрос смерти, который Уолт Уитмен считал наиважнейшим из всех вопросов бытия.

Что бы ни происходило, я никогда не заботился о своем отражении в зеркале. Но сейчас я увидел, как низвергающаяся кротость конденсируется в лицемерие, особенно вокруг рта. Поэтому я начал бриться на ощупь и открыл глаза, только когда стал одеваться. Я выбрал самый скромный костюм и галстук. Не хотел провоцировать Кантабиле, появившись перед ним в слишком броском наряде.

Лифт пришел очень быстро — время выгула собак уже миновало. В «собачьи часы» дождаться лифта — дело безнадежное, приходится пользоваться лестницей. Я вышел к своей измятой машине — только уход за ней обходился мне в полторы тысячи в год. На улице нечем было дышать. Мрачный декабрьский день, канун Рождества; дымный воздух — больше выхлопов, чем кислорода, — дотянулся сюда через озеро от огромного металлургического и нефтяного комплекса Южного Чикаго, и из Хаммонда и Гэри, который уже в Индиане. Я сел за руль, завел мотор и включил радио. Зазвучала музыка. Мне вдруг захотелось, чтобы в машине было побольше кнопок — нащелкаться

ими вволю. Почему-то сейчас мне их недоставало. УКВ-станции для образованных передавали праздничные концерты — старинную музыку Корелли [124] , Баха и Палестрины [125] , дирижер — покойный Гринберг, партия виола да гамба — Коэн, партия клавесина — Леви. Они играли пронзительную и прекрасную кантату на старинных инструментах, а я пытался рассмотреть дорогу через расколотое лобовое стекло. В кармане вместо с очками, бумажником и носовым платком лежали новенькие пятидесятидолларовые банкноты. Я так и не решил, в каком порядке действовать. В таких вещах я вообще стараюсь не принимать решений, просто жду, пока все решится само собой. На Аутер-драйв мне пришло в голову заехать в Сити-клуб. В тот момент меня захлестнуло одно из моих «чикагских» настроений. Как бы это объяснить? Обычно в чикагском настроении мне безумно чего-то не хватает, сердце разбухает и сочится нетерпением. Осознающая часть души желает самовыражения. Появляются некоторые симптомы передозировки кофеина. И в то же время возникает ощущение, будто я — всего лишь инструмент внешних сил. И они используют меня либо в качестве примера ошибок, совершаемых человеком, либо просто как неясные очертания желанного грядущего. Я рулил. Впереди плескалось огромное белесое озеро. На востоке белое небо, какое бывает в Сибири, нависло над комплексом Маккормика [126] , похожим на пришвартованный к берегу авианосец. Жизнь повернулась спиной к зеленой траве. Сейчас она выбрала полированные цвета зимней наготы. Рядом со мной пристраивались автомобили, водителям хотелось поближе рассмотреть немыслимо изуродованный «мерседес».

124

Корелли Арканджело (1653-1713) — итальянский скрипач и композитор.

125

Палестрина Джованни (1525-1594) — итальянский композитор и органист.

126

«Дейли ньюс» — «Нью-Йорк дейли ньюс», низкопробная газета, основана Р. Маккормиком 1919.

В Сити-клубе я надеялся поговорить с Вито Лангобарди, чтобы узнать его мнение о Ринальдо Кантабиле, если, конечно, таковое у него имелось. Вито был гангстером самого высокого ранга, приятелем покойного Мюррея Верблюда [127] и семьи Баталья. Мы часто играли в теннис у стенки, и мне Лангобарди нравился. Я испытывал к нему симпатию, полагая, что и он расположен ко мне. Вито (одна из наиболее значительных фигур преступного мира) занимал настолько высокое положение в своей организации, что сделался утонченным джентльменом — мы обсуждали исключительно туфли и рубашки. Среди членов клуба только у него и у меня водились приталенные рубашки с петельками для галстука под воротничком. Эти петельки каким-то образом роднили нас. Нечто похожее происходит у первобытных народов, о которых я когда-то читал. У них братьям и сестрам, вышедшим из детского возраста, из-за строжайшего табу на инцест запрещено встречаться до порога старости, и если это табу внезапно отменяется… Нет, это сравнение не слишком удачное. Лучше так — одновременно со мной в школе учились довольно злобные дети, ужасные детки, которые и повзрослев жили совсем не так, как я. Но теперь я непринужденно болтаю с ними о рыбалке во Флориде, о сшитых на заказ рубашках с петельками или о проблемах добермана Лангобарди. После игры, в демократичной наготе раздевалки, мы дружески потягиваем фруктовый сок и болтаем о порнофильмах.

127

Верблюд — Мюррей Хэмфрис (ум. 1965), чикагский гангстер, прозвище получил за пристрастие к пальто из верблюжьей шерсти и дорогим автомобилям.

— Я на них не хожу, — говорил Вито. — А вдруг рейд полиции и меня арестуют? Как это будет выглядеть в газетах?

Чтобы занять положение в обществе, нужно всего лишь несколько миллионов долларов, поэтому лопающийся от миллионов Вито — самое что ни на есть высшее общество. Все грубости вместо него теперь произносят обыкновенные брокеры и юристы. На бегу у него, будто у нервного ребенка, немного подрагивали икры. Но играл он виртуозно, гораздо лучше меня, потому что всегда точно знал, что я делаю за его спиной. Я даже испытывал к Вито нечто вроде привязанности.

К теннису у стенки, или пэдлболу, меня приобщил Джордж Свибел. Это очень быстрая и травматичная игра. Постоянно сталкиваешься с другими игроками или налетаешь на стены. То и дело попадаешь под срикошетивший мяч и частенько лупишь себя по лицу своей же ракеткой. Эта игра стоила мне переднего зуба. Я выбил его собственной рукой; пришлось проходить каналы и ставить коронки. В детстве я был слабеньким туберкулезником, потом закалил себя, потом запустил тренировки, но в конце концов Джордж заставил меня восстановить мышечный тонус. Иногда по утрам я прихрамывал, с трудом распрямлял спину, подымаясь с постели, но к середине дня приходил на корт, бегал, прыгал, вытягивался во всю длину на полу, спасая безнадежный мяч, задирал ноги и выделывал антраша, как танцор русского балета. И все же хорошим игроком меня не назовешь. Я слишком перегружаю сердце, переутомляюсь. Впадаю в сумасшедший азарт. А пропустив мяч, постоянно твержу себе: «Шевелись, шевелись, шевелись, шевелись!» Я уверен, что мастерство в игре напрямую зависит от подвижности. Но гангстеры и бизнесмены и на корте ведут себя по законам своей профессии и постоянно меня обыгрывают. Я утешаюсь тем, что, как только удастся достичь интеллектуальной и духовной чистоты, я смогу использовать их в игре и тогда никто не сможет победить меня. Никто. Я обыграю всех. Правда, иногда, не выходя из сумеречного состояния души, которое мешает мне выигрывать, я играю жестко, просто потому, что мне не хватает нагрузок. Просто не хватает. Я забываю, что время от времени спортсмены средних лет слетают с катушек. Доигравшись до больницы, большинство из них никогда уже не возвращается. При игре в «головореза» третьим к нам с Лангобарди присоединялся некто Гильденфиш, и однажды он умер от инфаркта. Мы заметили, что Гильденфиш запыхался. Закончив партию, мы отдыхали в сауне, и тут кто-то закричал: «Гильденфиш в обмороке!». Когда чернокожие служители положили его на пол, из него потекло. Мне известно, что означает потеря контроля над сфинктерами. Послали за реанимационным оборудованием, но никто не знал, что с ним делать…

Если я слишком увлекаюсь игрой, Скотти, наш главный тренер, уговаривает меня притормозить.

— Чарли, остановись! Взгляни на себя. Ты же пунцовый!

В зеркале в таких случаях я выгляжу страшно — раскрасневшийся почти до черноты, пот в три ручья, а сердце пытается выбиться из груди наружу. Мне кажется, будто я оглох. Евстахиевы трубы! Диагноз поставил я сам. Я считаю, что высокое кровяное давление провоцирует закупорку труб. «Походи», — советует Скотти. И я хожу туда-сюда по ковру, навеки отмеченному пятном, оставшимся от бедного Гильденфиша, мрачного, ничем не примечательного Гильденфиша. А ведь с точки зрения смерти я ничем не лучше него.

Поделиться с друзьями: