Дар Гумбольдта
Шрифт:
— Если Чарльз пообещал, значит, Чарльз это сделает. Мы уедем, но он о вас не забудет.
В углу открытой веранды стояли инвалидные коляски, блестящие легкие трубчатые конструкции со створками, похожими на крылья летучей мыши.
— Интересно, никто не станет возражать, если я сяду в одну из этих колясок? — спросил я.
Я сел в коляску и сказал Ренате:
— Прокати меня.
Старики не знали что и думать, почему эта высокая шикарная женщина с великолепными зубами со смехом катает меня туда-сюда по веранде.
— Успокойся, прекрати смеяться, как ненормальная. Ты обидишь их, Рената, — сказал я. — Просто толкай.
— Эти чертовы ручки ужасно холодные, — пожаловалась она.
И натянула длинные перчатки прелестным щегольским движением.
* * *
Под грохот и вой шумного метро я начал читать длинное письмо — предисловие к оставленному мне Гумбольдтом дару, передавая тонкие листки папиросной бумаги Ренате. Просмотрев несколько и потеряв к ним всякий интерес, она сказала:
— Когда дойдешь до сути, скажешь. В философии я не очень-то сильна.
Мне не в чем было упрекнуть Ренату. Это же не ее дорогой друг скрылся в ночи безвременья. С какой стати она должна переживать так же, как
«Дорогой Шизалье, — писал Гумбольдт. — Я оказался в дурацком положении: чем слабее становлюсь, тем более здраво мыслю. Так уж устроены безумцы, что им всегда хватает энергии для сгорания. И если прав старина Уильям Джемс, что счастье — это жизнь на гребне энергии, тогда безумие, при том, что все мы пребываем здесь ради поисков счастья, — это чистейшее счастье, освященное к тому же на высочайшем политическом уровне». Именно таких рассуждений Рената не выносит. Согласен, такой способ мышления не назовешь успокаивающим. «Я живу в скверном месте, — продолжал Гумбольдт. — Питаюсь скверной пищей. Я уже съел шестьдесят или семьдесят обедов из забегаловки. На голодном пайке не подняться до вершин искусства. С другой стороны, варено-копченая говядина и приперченный картофельный салат, похоже, подпитывают размеренное суждение. Я не хожу обедать. Остаюсь в своей комнате. Между ужином и временем спать колоссальный интервал, и я сижу за задернутыми шторами (кто может смотреть в окно по восемнадцать часов в день?), исправляя некоторые старые ошибки. Иногда мне приходит в голову, что я мог бы подать прошение об отсрочке смерти — так продуктивно я работаю. Будет ли смерть пытаться взять верх надо мною, как при половом акте: „Сделай то, сделай это, лежи спокойно, теперь выгнись, поцелуй меня в ушко, поскреби ногтями спину, но не трогай мои яички“. Однако в этом случае смерть — это ночь страсти».
— Бедняга, теперь я представляю его. Понимаю, каким он был, — сказала Рената.
«Итак, Чарли, пока дни одряхления и укрепления духа проходят один за другим, я частенько думаю о тебе, думаю, словно в предсмертном прозрении. Сущая правда, я был несправедлив к тебе. Я даже знал, что пока я истово и усердно старался опорочить тебя, ты в Чикаго пытался помочь мне, уговаривая людей дать мне работу. Я называл тебя предателем, иудой, доносчиком, подхалимом, карьеристом и лицемером. Сначала я испытывал к тебе глубокую черную ненависть, а потом пламенную злобу. Расточительные чувства. Я действительно раскаиваюсь, что воспользовался чеком своего побратима. Я знал, что ты оплакиваешь Демми Вонгел. Но меня сжигали изнутри коварные планы, и один из них я осуществил. Ты был Успех. Но раз тебе этого показалось мало и ты захотел сделаться высоконравственной личностью, тогда черт с тобой, пришлось тебе проститься с несколькими тысячами долларов. Я подстроил ловушку. Собирался дать тебе возможность простить меня. И, прощая меня, ты сложил бы голову. Эта идиотская доброта извратила бы твое чувство реальности, а с искаженным чувством реальности тебе пришлось бы страдать так же, как страдал я. Конечно, во всех этих сумасшедших сложностях не было никакой необходимости. Тебе в любом случае предстояли страдания, потому что тебя подкосили слава и деньги. Головокружительный полет через цветистые небеса успеха и все остальное! От всего этого тебя непременно стошнило бы хотя бы потому, что ты наделен врожденным чувством правды. Но моя „аргументация“ — бесконечная цепочка, похожая на химическую формулу, начертанную на школьной доске, — приводила меня в состояние исступленного восторга. Я сделался маньяком. Растрезвонивал обо всем, что обнаруживал на пыльном чердаке своей безумной головы. А следом приходила депрессия, и я молчал долгие, долгие дни. Я оказался в клетке. Мрачные дни наркотического безумия.
Я спрашиваю себя, почему ты сыграл такую значительную роль в моей одержимости и мании. Полагаю, ты из тех людей, что пробуждают родственные чувства, такой себе сынобрат. Заметь, ты стремишься вызывать эти чувства у других, но далеко не обязательно отвечаешь взаимностью. Суть в том, что поток должен течь так, как удобно тебе. Ты сам спровоцировал ту побратимскую клятву. Конечно, я был на взводе, но действовал под влиянием, невидимо исходящим от тебя. И все же, как поет шансонье: «Хоть ты и виноват, я все ж люблю тебя». Ты просто чересчур многообещающий, вот и все.
Позволь мне сказать пару слов о деньгах. Когда я использовал твой побратимский чек, у меня и в мыслях не было очистить банк. Я сделал это в ярости от того, что ты не навестил меня в «Бельвю». Я страдал — а ты даже не показывался, как сделал бы любящий друг. И я решил побольнее наказать тебя, причем материально. Ты принял кару, а значит, признал свой грех. Ты позаимствовал мою душу и вложил ее в Тренка. Мой призрак сделался бродвейской звездой. Иллюзией дневного света, оглушительной, протухшей и отвратительной! Не знаю, как объяснить точнее. Твоя девушка погибла в джунглях. Потом я выяснил, что это она не позволила тебе приехать в «Бельвю». О, сила денег, переплетенная с высоким искусством, доллар как супруг души: вот брак, который никто не желает изучить.
Хочешь знать, что я сделал с шестью тысячами долларов? Часть потратил на «олдсмобиль». Что я собирался делать на Гринвич-стрит с этой большой мощной машиной, не знаю. Гараж для нее обходился в целое состояние, дороже, чем квартира на пятом этаже в доме без лифта. Ты спросишь, куда подевалась машина? Меня отправили в больницу, а выйдя оттуда после нескольких курсов шоковой терапии, я не смог вспомнить, где ее оставил. Не нашел ни чека, ни регистрационной квитанции. Пришлось о ней забыть. Но какое-то время я поездил на классной тачке. Я начал замечать некоторые из симптомов своей болезни. Веки стали ярко-фиолетовыми от ужасной бессонницы. Как-то поздно ночью я проезжал со своими приятелями мимо театра «Беласко» и сказал: «Вот гвоздь сезона, который оплатил эту мощную машину». Признаюсь, у меня был на тебя зуб, потому что это ведь ты считал, что я должен стать величайшим американским поэтом столетия. Ты приехал из Мэдисона, штат Висконсин, и сказал мне об этом. Но я не сумел! А сколько людей ждали такого поэта! Сколько душ возлагали надежды на силу и свежесть провидческих слов, желая очистить сознание от застарелой грязи и узнать от поэта, из-за чего три четверти жизни потрачены явно впустую! Несколько последних лет я не мог не то что писать, но даже читать стихи. Открыв «Федра» несколько месяцев назад, я не смог прочесть его. Я сломался. Моя одежда изорвалась. Подкладка истрепалась.
Все обветшало. У меня не хватило сил вынести прекрасные слова Платона, и я заплакал. Незаурядная, чистая личность кончилась. Но в тот момент я подумал: «Возможно, я еще смогу подняться. Если буду вести себя разумно». Вести себя разумно означает получать удовольствие от простых вещей. Блейк верно заметил, что Удовольствие — пища Разума. А если разум не может переварить мясо («Федра»), посади его на сухари и теплое молоко».Когда я прочитал слова Гумбольдта о незаурядной, чистой личности, я и сам заплакал. Увидев это, добрая, чуткая Рената покачала головой, будто сетуя: «Ах, мужчины!» Будто причитая: «Эти несчастные загадочные чудовища. Проходишь весь лабиринт, а там сидит минотавр, убивающийся из-за какого-то письма». Но я вспоминал Гумбольдта времен его молодости, окутанного, словно радужным сиянием, удивительными вдохновенными словами, нежного, умного. В те дни его болезнь была крохотной черной точкой, амебой. Упомянутые Гумбольдтом сухари напомнили мне сухой преслик, который он жевал на улице в тот жаркий день. Каким жалким я оказался тогда! Как скверно повел себя. Нужно было подойти к нему. Взять за руку. Расцеловать. Вот только была бы польза от таких действий? Ведь выглядел он ужасно. Не голова, а опутанный серой паутиной высохший куст. Красные глаза на крупном лице, обвисший серый костюм. Он выглядел, как старый бизон, поднявшийся перед гибелью на задние ноги, и я удрал. Может быть, в тот самый день он и написал мне это прекрасное письмо.
— Ну, давай, детка, — мягко сказала Рената. — Вытри слезы.
Она дала мне душистый платок, благоухавший так, будто хранился не в сумочке, а между ее коленей. Я поднес платок к лицу, и он действительно удивительным образом помог мне, подарив немного успокоения. Эта девушка тонко чувствует некоторые первоосновы жизни.
«Этим утром, — продолжал Гумбольдт, — ярко светило солнце. Прекрасный день для живых. Хотя я не спал несколько ночей, я помнил, как когда-то вставал, умывался, брился, завтракал и выходил к людям. Мягкий лимонный свет окрашивал улицы. (Может, здесь таится надежда для безумно запутанного предприятия, называемого Америкой?) Я решил прогуляться к Брентано и посмотреть „Письма“ Китса. Ночью я размышлял о словах, сказанных Китсом о Роберте Бернсе. О том, как богатое воображение губит свою изысканность в вульгарном и доступном. Ибо сперва американцев окружали дремучие дебри лесов, а затем их окружили дебри доступных вещей, столь же дремучие. И тут встает один из вопросов веры — веры в равную суверенность воображения. Я стал переписывать это предложение, но ко мне подошел продавец и отобрал „Письма“ Китса. Он решил, что я из Бауэри. Мне пришлось уйти, но прекрасный день на этом закончился. Я чувствовал себя как Эмиль Яннингс [356] в каком-то фильме. Бывший воротила, доведенный пьянством и развратом до состояния опустившегося бродяги, возвращается домой и пытается заглянуть в окна своего дома, где празднуют свадьбу его дочери. Полицейский заставляет его уйти, и он, шаркая, удаляется под звуки виолончели, играющей «Элегию» Массне [357] .
356
Яннингс Эмиль (1884-1950) — немецкий актер театра и кино, много снимался в США.
357
Массне Жюль (1842-1912) — французский композитор; «Элегия» написана к драматической поэме Шарля Леконта де Лиля «Эринии».
Так вот, Чарльз, я добрался до сухарей и теплого молока. Большие предприятия, очевидно, не для меня, но мое остроумие, как это ни странно, не пострадало. Оно постепенно раскрылось и научилось справляться с превратностями судьбы, реальными и воображаемыми, и в эти дни сделалось моим товарищем. Остроумие поддерживало меня, мы были в хороших отношениях. Короче говоря, мое чувство юмора не пропало, и теперь, когда кипучие честолюбивые страсти улеглись, оно возникло передо мной со старомодным мольеровским поклоном. И отношения должны развиваться.
Ты помнишь, как в Принстоне мы забавлялись киносценарием об Амундсене, Нобиле и каннибале Кальдофредо? Я всегда считал, что он станет классикой. Я передал его одному парню по имени Отто Клински, который работает в здании РКА [358] . Он обещал отдать его двоюродной сестре парикмахера сэра Лоуренса Оливье, чья родная сестра работает уборщицей в журналах «Тайм» и «Лайф» и, в свою очередь, приходится матерью косметичке, укладывающей волосы миссис Клински. Где-то на этом пути наш сценарий затерялся. Но у меня сохранилась копия. Ты найдешь ее среди этих бумаг». Я действительно обнаружил ее. Будет любопытно перечитать сценарий снова. «Но не это мой тебе дар. В конце концов, мы писали сценарий вместе, и я не хочу мелочиться и называть его подарком. Я сочинил еще одну историю, и, по-моему, она стоит больших денег. Этот небольшой труд оказался для меня очень важным. Кроме всего прочего, он давал мне ночами часы счастливого здравомыслия и избавлял от мыслей о неизбежной смерти. Связывая отдельные сцены, я получал удовольствие, будто выбирался из запутанного лабиринта. Терапия наслаждением. Скажу тебе как писатель — нам приходится облачать некоторых мужланистых американцев в одежды искусства. Только у очарования не хватает лоскутьев, чтобы прикрыть безобразную гигантскую плоть, эти грубые руки и ноги. Пожалуй, мое предисловие слишком затянулось. На следующей странице — мой замысел. Я пытался продать его. Предлагал нескольким людям, но никто не заинтересовался. На новые усилия у меня не хватило сил. Люди не хотят встречаться со мной. Помнишь, как я прорвался к Лонгстафу? Больше такого не получалось. Секретари не пускали меня даже в приемную. Думаю, я похож на обернутого в саван покойника, плетущегося по улицам Рима и бормочущего какую-то чушь. А ты, Чарли, в самой гуще жизни, и у тебя много связей. Люди обратят внимание на Шизалье, на автора „Тренка“, на биографа Вудро Вильсона и Гарри Гопкинса. Завещание не попадет к тебе, пока я не сыграю в ящик. Этот текст станет для тебя потрясающим наследством, я хочу, чтобы ты принял его. Поскольку ты в одно и то же время и дерьмо, и замечательный человек.
358
РКА (Рейдио корпорейшн оф Америка) — основана в 1919 г. для выпуска радиоаппаратуры и граммофонных пластинок. Сотрудник этой фирмы Владимир Зворыкин создал современное телевидение.