Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дар над бездной отчаяния
Шрифт:

– Садитесь, братья, радость с нами обмоете. Вон он у князя в городе трёх рысаков в карты вы играл, да ему же их назад и продал.

Гришатка в углу прижух, глядит, не сморгнёт, на седого с золотой серьгой в ухе цыгана, что князя так люто обыграл.

– Выпей за мою удачу, дядя, не побрезгуй. От чистого сердца угощаю, – приступал цыган к отцу, сверкал белками глаз в красных прожилках. – Я у князя ещё и кобылку выиграл. Знатная лошадь. Бежит – земля дрожит, упадёт – три дня лежит. Давай, дядя, на твою гнедую поменяем. Я за неё в додачу бабушку свою отдам. На метле летает, как птица, смерть её боится. Умеет ворожить, кому сколько жить. На ступе катается, на свист отзыва ется… Ха-ха. Давай, дядя, выпей. Ты, голова ясная, нами не побрегуй. Мы тоже православные, – при стал цыган и к Даниле. Гришатка, обмирая внутри, глядел, как и отец, и Данила пьют вино и на глазах хмелеют. Золотой

полумесяц серьги мотался в ухе цыгана, нырял за воротник распахнутой шубы, как в тучу, опять взблёскивал. Угревшись, Гришатка задремал. Очнулся он, как в бок кто толкнул. В из бе было тихо. Луна в окнах освещала храпевшего за столом отца. Данила, раскинув руки до полу, спал рядом на лавке. Со двора долетали скрип снега, фырканье лошадей. Гришатку, как варом, обожгло. Он выпростался из полушубка, не помнил, как очутился снаружи. Цыгане запрягали Лизку в сани. Учуяв Гришатку, кобыла жалостно заржала, одноухий цыган шлёпнул её по крупу ладонью.

– Почто чужое трогаете? – ровно выговорил Гришатка.

Цыгане завертели головами, не понимая, откуда голос. Цыган с жёлтой серьгой первым увидел мальчика. Присел перед ним на корточки. Впился глазами в лицо. Гришатка почуял, будто его туманом тёплым обволакивает, веки тяжёлые сделались. Но глаз от цыганова взгляда не увёл. Привиделось, у того вокруг головы заметались багровые всполохи, то пригаснут, то пуще расходятся. И весь он лицом напружился, глаза выпучил, жила на лбу набрякла, будто неподъёмный жернов хотел от земли оторвать и Гришатку им задавить. Так они взглядами брань вели, пока у цыгана из ноздрей чёрная кровь не засочилась. Распрямился он тогда, гаркнул тем двум по-своему. Кинулись они к тройке и, как чёрный вихрь, со двора улетели. Гришатка стоял, чувствуя, как в глазах углём горит тяжкий цыганский взгляд. Зубами рассупонил хомут, чувствуя на губах мёрзлый сыромятный ремень, кое-как распряг Лизку. Вернулся в избу. Отец и Данила храпели наперегонки. Гриша угнездился на полу около печки, зубами натянул на себя полушубок и скоро заснул, как засыпает человек после тяжких трудов. Наутро, чуть рассвело, хозяин принёс самовар. На расспросы, куда делись цыгане, отвечал обрывисто:

– Черти их ночью унесли. Нехристь, чародей, сунул заместо денег плоские бумажки. А я им пол тину сдачи серебром отсчитал.

Гриша потрогал щёку, куда поцеловал цыган, и промолчал.

…Самара заставила Гришу рот раскрыть и не захлопывать. Дома высоченные, друг на дружку по два, а то и по три поставлены и не падают. Народу на улицах, как в церкви на праздник. Не молятся, не работают, знай туда-сюда мотаются. Мужики со здоровенными, будто у курдючных овец, задами, на узорчатых санках скачут. На спинах бляхи с номерами блестят. Один кнутом на них намирнулся, но не хлыстнул, пожалел. По лицу отца Гришатка видел, что тот тоже сбился с панталыку. Данила ему дорогу указывал. Гришатке объяснил, что такие огромные смешные зады извозчики сооружают себе навроде щитов. Когда седок вдруг рассерчает, тросточкой, а то и сапогом в зад наподдаст, ему и не больно, и от холода оберегают. На ярмарку заехали, как в кипучий котёл окунулись.

Стали с краю. Рядом красноносые мужики в армяках, кадки, жбаны, деревянные бадьи продавали. Гришу цвет подивил: из липы – кипенно-белые, а из сосны – желтоватые, на снегу свечами горят. Никифор с Данилой застелили солому чистой холстиной, разложили иконы. Люди подходили, крестились, разглядывали. Никифор не вытер-пливал, сердился:

– Ну, што ты её крутишь-вертишь, это не сковорода тебе, а образ Божий. Брать так бери, а не брать, иди с Богом, – голова с цыганского угощенья была, как чужая: отрубить да собакам бросить. Данила посмеивался, хлопал рукавицами. Бойкий старичок в белых валенках с перевязанной платком щекой все исхитрялся отколупнуть ногтем краску на уголке иконы.

– Ты, дед, на зуб, на зуб попытай, – серчал Никифор. – Доковыряешься, Микола-угодник – строгий святой, накажет, что ты ему покров нарушаешь.

– Ты не смейся, мил человек. Отвечай по чести, сам ты эту икону списывал или не сам?

– Не пишу я, только оклады кую, – присмирел от твёрдых глаз и властного тона старичка Никифор. – Данила вон писал.

– А эту вот?

– Эту Гришатка писал. А что? Старик оглядел кургузую фигурку малого:

– Руку, какой писал, покажи мне.

– А я от роду без ног, без рук, – вскинув лицо, просто отвечал Гришатка.

– Неужто зубами? – хлопнул себя по бокам старичок. – А до скольких разов плавь наводишь?

– Когда тепло – три, а зимой два раза всего.

– Сохнет долго, – старичок как-то весь вздыбился, раскраснелся. – Сколь ты за неё просишь?

– Не

знаю, вон батяка.

– Держи против его две цены. Дивны дела твои, Господи. Нерукотворного Спаса нерукотворно писать. Вы сами-то откуда?

– Из Селезнёвки, селезнёвские мы, Бузулуцкого уезда, слыхал?

– Ты, мил человек, – оборотился старичок к Никифору, – послушай, что скажу. Ему от Бога чудный дар даден и терпенье. Ты должон в нем этот дар науками, как икону серебряным окладом, оттенить. И я тебе в этом деле помощник. Зять младшей дочери моей начальником гимназии служит. Я тебя с ним сведу, чтоб малый твой обученье получил. Тебе, Гриша, сколько годков-то? Девятнадцать скоро? В самый раз. Писать, считать, говоришь, умеешь… Орёл! А с иконами, ребята, вы не тут встали. С иконами след около церкви стоять, а не на торжище, где скот разный, голубей продают и где менялы меняют. Старичок растолковал Даниле, как его найти, и на другой день, забрав Афанасия Никитовича, так величали старичка, из большого дома с резным крыльцом, они поехали в гимназию. Старичок с завязанной щекой оборотился эдаким козырем в чёрной длинной шинели с медными пуговицами и бобровым воротником. В шапке меховой, высокой. Никифор весь забрусневел, вспомнив, как дерзил ему вчера.

В гимназии, двухэтажном, красного кирпича, здании, Никифор занёс Гришу по лестнице на второй этаж. Директор, Алексей Иванович, молодой, румяный, в форме, сам похожий на гимназиста, встретил их радостно. В кабинетике-боковушке потчевал чаем. Выпытывал у Гриши, кто его писать-читать учил. Тот, осмелев, слова премудрейшего Епифания Сергию Радонежскому наизусть говорить стал: «Тайну царскую следует хранить, а дела Божьи проповедовать похвально: ибо не хранить царской тайны – пагубно и опасно, а молчать о делах Божьих славных – беду душе наносить. Поэтому и я боюсь молчать о делах Божьих, вспоминая мучения известного раба, получившего от господина талант и в землю его зарывшего…».

Тут Афанасий Никитович по-молодому порывисто вскочил со стула и расцеловал Гришу в щёки. Директор велел принести из библиотеки книгу с текстом жития и устроил экзамен.

«Жил недалеко от лавры преподобного отца нашего один вельможа на реке, называющейся Волга, – читал директор и останавливался. – А далее?»

– «Этот самый вельможа от беса мучился жестоко, непрестанно, днём и ночью, так что он даже железные пута разрывал, – по памяти, как по-писаному, продолжал Гришатка. – И ничем его не могли удержать, даже десять или более мужчин крепких…».

Директор следил по строкам, удовлетворённо кивал, останавливал движением руки, читал: «Когда привели его в монастырь, преподобный вышел из церкви, неся крест в руке. Когда же он перекрестил его, безумный зарычал громким голосом и отскочил от места того». «А около того места была вода, после дождя собравшаяся; увидев её, больной бросился в неё, воскликнув:

«Какое мучение от пламени этого страшного, – ясно, без запинки пересказывал Гриша. – … тогда я увидел пламя огромное, из креста исходящее, которое всего меня окружило. Тогда я бросился в воду: ведь я думал, что сгорю от пламени этого…»

Отложив «Жития», директор взял с полки книгу В. И. Даля «О поверьях, суеверьях и предрассудках…». Открыл и велел Гришатке прочесть страницу, а потом пересказать. И опять тот ясно и внятно пересказал. В одном месте запнулся, слова «по ндраву» не запомнил…

Договорились, что Грише составят программу занятий, выдадут учебники. Раз в три месяца отец будет его привозить и он будет сдавать экзамены экстерном.

– Какие люди есть на свете, – умилялся Никифор. – А мы этого старичка, как тот крестьянин из жития Сергия, не признали, невежничали с ним, серчали, – сокрушался радостный Никифор. – Гришатка-то, стервец, на память, как по-писаному… Ну, парень, не зря ты так рвался в Самару. Вон как твоё дело взыграло…

Так, за разговорами, возвращались они домой. И чуять не чуяли, какая на них надвигается беда. Вёрст десять оставалось до дому, когда вдруг поползли им встречь рыхлые снеговые тучи, взялась степь позёмкой, снег повалил. Гриша дремал, будто медвежонок в тёплой берлоге, завернутый сверху в отцовский овчинный тулуп. В памяти являлись картины встречи в гимназии. Вспоминалась бронзовая скульптура: могучий старик с белой бородой. Директор назвал его по-чудному, Лаокооном, и двое прекрасных юношей, его сыновей, борются со змеями. Мука и отчаяние с лица Лаокоона на скульптуре будто перетекли в сердце к Гришатке. И теперь, лёжа в санях, он больше, чем тогда, при виде скульптуры, ощущал отчаяние отца, на глазах которого змеи обвивали, губили его сыновей. Будто это происходило на берегу Самарки у него на глазах. И всё новые змеи бессчётно ползли на берег в космах зелёной тины и обвивали несчастных.

Поделиться с друзьями: