Дарители
Шрифт:
Вопрос обрушивается на меня, как ведро ледяной воды на пригревшегося под солнышком. Я не поворачиваюсь, чтобы она не увидела моего лица. Ну, вот и все…
— Нет, ты меня не поняла! — поспешно добавляет Наташа и обходит стол так, что оказывается напротив меня. — Не людей. Понимаешь, Слава… — она судорожно сглатывает, и на ее лицо набегает горькая тень, — он когда-то сказал: «Почему бы тебе не нарисовать что-то хорошее?»
Я внимательно смотрю на нее.
— А ты когда-нибудь пробовала нарисовать что-то хорошее?
— Не помню… — слегка растерянно говорит она. — Нет… по-моему, нет. Но, понимаешь, Вит, я не могу не рисовать. Я должна работать, я родилась для этого. Я должна что-то рисовать, это жизнь, понимаешь? Просто мне нужно снова стать обычным художником, который создает
— Наташа, я…
— Не людей, Вита! Людей, я скорее всего никогда не научусь рисовать, нельзя мне… — ее голос слегка дрожит. — Только пейзажи, какие-то предметы. Ведь у них нет пороков, они неживые. И видеть их я смогу ведь только снаружи. Вот скажи мне… — она вскакивает, оглядывается, подходит к шкафчику и возвращается с хозяйской вазой, которую ставит передо мной на стол, прямо на бумаги. Это обычная дешевая ваза, синяя, граненая и тяжелая. Довольно уродливая, надо сказать. — Скажи мне, какие могут быть пороки у этой вазы?
— Она треснутая, — отвечаю я, пряча растерянность под ленивым и недовольным тоном и судорожно думая. — И выглядит отвратительно. Полная безвкусица. Я бы такую не купила.
— Но она же не живая! — Наташа стучит ногтем по вазе, и она отзывается слабо и тускло. — Это предмет, стекло, кремний и металлы… Какая у металла душа? — она искренне смеется, потом подпирает подбородок кулаком и смотрит на меня вопросительно. — Я же тебе рассказывала принцип, по которому создавала свои картины. Здесь он сработать никак не сможет. Почему не попробовать? Все зло от людей — не от предметов.
Я опускаю глаза. Я смотрю на вазу. Ваза как ваза. Синее стекло. Предмет. Я знаю, из чего она сделана. Я знаю, как она сделана. Она вся снаружи, у нее нет «внутри». Но разве картины Наташи сами по себе не предмет? Холст и краски. Другое дело, что в ее картинах что-то живет. Или кто-то… И глядя на ее картины, можно потеряться. Можно сделать что-то. А это просто ваза. Некрасивая ваза. Она ни хорошая, ни плохая. Она ни ласковая, ни жестокая. Она не может любить или ненавидеть. Она — предмет. И вытаскивать из нее нечего кроме пыли. Что может случиться, если Наташа ее нарисует? И что случится, если рисунок потом уничтожить? Ваза же не озлобится? Не взбесится? Не начнет летать по комнате? Не взорвется осколками, которые будут вонзаться в окружающих?! Только вот после всего, что случилось, я уже ни в чем не уверена — даже в обычной граненой вазе. А в Наташе — тем более. Я знаю о ее возможностях только с ее слов. Два славных утра, смех, разговоры, «спокойной ночи»… А вдруг это может помочь? Предмет… Почему ты смотришь на меня, как больной на врача? Я не могу решать такие вопросы. Я не имею права.
— Можешь не отвечать — я вижу, что ты против, — говорит Наташа со вздохом и тянется к вазе. — Что ж, возможно…
— Ты должна будешь остановиться сразу же, как я скажу.
Ее рука отползает от вазы, а голова медленно поворачивается ко мне. В широко распахнутых глазах изумление и недоверие.
— Значит, можно?! Ты думаешь поможет?!
Я думаю!.. То есть, идея уже как бы моя. И ответственность, соответственно, тоже.
— Я остановлюсь сразу же, — Наташа начинает слегка волноваться, — по твоему слову или если сама почувствую, что что-то не то. Я смогу. Хотя, — она пододвигает вазу к себе и внимательно оглядывает, — что может быть не так?.. Уж в крайнем случае всегда можешь дать мне по голове.
— Именно так я и сделаю, — говорю я совершенно серьезным тоном и внимательно смотрю на нее. Наташа слегка бледнеет — вот глупая, неужели ей на ум пришел пистолет, который спрятан где-то в квартире, в неизвестном ей месте.
— Хорошо, — бормочет она, встает, держа вазу в руках и начинает оглядывать комнату. Ходит, отдергивает занавески, в комнату вливается полуденное солнце. Я жмурюсь. Она не смотрит на меня, она уже вся в работе. Вот и все. У меня ноет затылок — в последнее время он почему-то всегда ноет, когда мне страшно. Если это никак не подействует — еще ничего, но если это все ухудшит… хотя, кажется, куда уж хуже. Безумие — и внутри нас, и снаружи — скоро уже и воздух, которым мы дышим, станет безумным… Тихий голос — такой тихий, что я бы не услышала его, если не
ловила с таким напряжением то, чем заполнена каждая секунда сегодняшнего дня.— Спасибо, что после всего… ты пытаешься мне верить.
Верить! Разве это доверие? Не смотри на нее сейчас, можешь ободряюще улыбнуться, кивнуть, но не смотри. Раз, два, три… теперь можно.
Я наблюдаю.
Время идет — идет, потому что я слышу, как щелкают часы на шкафчике — черный пластмассовый кошелек, в который вмонтирован циферблат. Шуршит карандаш, летая в умелых пальцах так стремительно, что иногда я не могу уследить за ним, и линий на белом все больше, больше, появляется нечто, густеет, форма, выпуклость, блеск, грани — и все из простых серых штрихов, какое-то волшебство… Но я смотрю не столько на то, что рождается на листе, сколько на того, кто управляет этим рождением. Нижняя губа слегка прикушена, и кажется, Наташа почти не дышит. Живут только рука и глаза. Взгляд странный — я ожидала увидеть удовольствие, дикость, даже некий фанатизм, но от этого только всполохи откуда-то из глубины, мне не доступной, а так — вижу остроту, сосредоточенность, легкое недоумение, недовольство и даже растерянность. Что-то не так? У нее вид человека, безуспешно пытающегося открыть дверь собственного дома. Что такое? Снаружи — вот в чем штука. Она разучилась видеть и рисовать снаружи. Если вообще умела… Наблюдаю. Время сейчас состоит не из секунд. Время состоит из штрихов и выражения глаз, из частоты дыхания, из движений руки. Невидимая сигнальная нить от нее ко мне. Малейшее подергивание, и нужно прекращать… Затылок ноет, в затылке холод.
Иногда ее рука с карандашом застывает, и Наташа, хмурясь, смотрит то на картину, то на вазу, пытаясь что-то понять или найти. Несколько раз она вообще бросает карандаш, встает, молча ходит по комнате, улыбается мне мимолетно и рассеянно, и кажется, что она меня не видит. Но пока нормально, пока… И снова шуршание грифеля, воздух беззвучно пролетает туда-сюда между приоткрытыми губами… Остановить? Остано…
— Вот, — лист вдруг с шелестом вспархивает и плывет ко мне, увлекаемый Наташиными пальцами, и я невольно вздрагиваю и встаю ему навстречу, — посмотри, как получилось.
— Что, уже все? — удивленно смотрю на нее, потом на циферблат в кошельке, потом снова на нее. Наташа стоит, ее рука с рисунком все так же протянута ко мне.
— Ну, возьми же! — говорит она нетерпеливо. Я беру лист и, еще не глядя на него, спрашиваю:
— Ну, а сама ты как думаешь?
Наташа пожимает плечами.
— Фигня, по-моему! Стандартная непритязательная фигня. Технически — ничего, а так… Ваза как ваза. Копия. Просто копия.
Она садится в кресло напротив меня и ждет. Я рассматриваю рисунок. Я смотрю долго и очень внимательно, потом кладу его на столик.
— Мне не нравится.
— Объясни, — требует Наташа. — В каком смысле?
Я неопределенно качаю головой. Объяснить… как объяснить? Эта ваза мне не нравилась изначально, уродливая массивная вещь. Но на рисунке… Изображена, конечно, мастерски, даже… несмотря на то, что рисунок сделан серым карандашом, ваза каким-то непостижимым образом кажется синей. Не видя ее в оригинале, я бы, вероятно, все равно подумала, что стекло, из которого она сделана, синего цвета. Как это у нее получается, хотела бы я знать? Но ваза… на рисунке она мне не нравится по-другому. Она точь в точь такая же, но другая. Ваза на рисунке плохая. Сам рисунок как рисунок, он не такой, как те Наташины картины, это просто рисунок, он не действует на меня, не шепчет, не приказывает ничего, штрихи и бумага — больше ничего. Но эта ваза плохая. Словно…
Ладно, Вита, не ходи вокруг да около! У этой вазы на рисунке такой вид, будто ей только что кому-то проломили голову, потом отмыли от крови, тщательно вытерли и поставили на хорошо освещенное место. Вот в чем дело. Не знаю, как такое возможно, но это так. Оригинал не вызывает у меня таких ассоциаций. А вот рисунок — да.
— Ну, что ты молчишь?!
Я собираюсь с духом и старательно объясняю. Наташино лицо вначале становится недоверчивым, потом ошеломленным.
— Да ну, брось, что за бред! — она забирает рисунок, тщательно изучает его, потом поднимает на меня глаза. В них удивление и досада.