Дарвин и Гексли
Шрифт:
Встал Гексли. Ему хлопали бурно и с нескрываемой надеждой. Голосом, теперь уже чистым и звучным, он заговорил о соглашателях 20-х и 30-х годов, которые пытались «держать свои. научные убеждения и убеждения прочие в двух разных логиконепроницаемых отсеках». Люди этого сорта не желали признавать за наукой права на широкие обобщения, предлагая ей только «лить воду на мельницу практической пользы». «Pax Baconiana» [266] кончился для соглашателей, и навсегда с выходом в свет «Происхождения видов». Вслед за тем со зловещей многозначительностью Гексли привел выдержки из речи ректора, в которых содержалось безоговорочное признание эволюционного принципа. В заключение он весьма подчеркнуто привел слова одного немецкого ученого о том, что споры вокруг дарвинизма никоим образом не ставят под сомнение существо дарвинизма. Разумеется, предстоит решить еще грандиозные проблемы эволюции, но ведь никогда еще ни один великий вопрос не был исчерпан
266
«Мир, водворенный Бэконом» (латин.).
Весь 1803 год и изрядную часть 1894-го Гексли был занят изданием своих «Избранных статей» в девяти томах и к каждому тому писал краткое предисловие. По этим предисловиям можно составить себе любопытное представление о нем самом и о том, за что он стоял. На особое мастерство изложения он не претендует. «Написанные большею частью урывками, среди неотложных дел или в дни болезни, эти статьи не лишены погрешностей — тут и ненужные повторения, и иные изъяны, которые постороннему взгляду будут, как я уверен, еще заметней, чем моему собственному». За ним всегда водился один порок: он делал слишком многое слишком поспешно. И еще он не умел писать иначе, как под непосредственным побуждением, возникшим в связи с каким-то частным случаем, и должен был закончить раньше, чем этот случай успеет утратить свою драматическую действенность. В расплату ему приходилось подлаживаться не к умудренному оку ученого потомка, а к туговатому уху современного рабочего или завсегдатая лекториев. «Излагать истины, постигнутые при непосредственном исследовании природы, в лаборатории, в музее, таким языком, чтобы, ни на йоту не нарушая научной достоверности, он в то же время оставался бы общедоступным, — эта задача требовала напряжения всех научных и литературных способностей, какими я обладаю».
Частью этой расплаты было и то, что он нисколько не обманывался относительно возможностей среднего слушателя. «Смею сомневаться, вынесет ли хотя бы один из десяти… правильное представление о том, что хотел сказать лектор». Сила же Гексли состояла в том, что он ни при каких обстоятельствах не сглаживал свои идеи до тоскливого однообразия. Он лишь вбивал в них добротный клин ясности. Все его уступки касались лишь языка и формы: яркие, увлекательные примеры; краткие и простые фразы; доходчивые, привычные, доступные средства изложения.
Представлениям Гексли об идеальном слушателе более всего соответствовал мыслящий рабочий. К нему и в молодые годы, и в старости обращены были лучшие из выступлений Гексли — этому же слушателю предназначалась роль конечной апелляционной инстанции в полемике о священном писании. В последние годы жизни Гексли рассчитывал подвести итог научному изучению библии в цикле лекций для рабочих. Когда стало ясно, что о чтении лекций не может быть и речи, он стал думать о том, чтобы написать для юношества учебник или популярную книжку по истории. Однако время, отпущенное ему, было уже на исходе.
За несколько лет до того была учреждена Дарвиновская медаль, присуждаемая раз в два года за успехи в области биологии. Первым вполне заслуженно ее получил Уоллес, вторым — Гукер. Гексли и тот и другой выбор одобрил, но считал, что в будущем этой чести должны удостаиваться люди помоложе, которым она послужит стимулом в дальнейшей работе. И, несмотря на это, удостоился ее сам. Он попробовал было бранить повинных в том заговорщиков, но тщетно. «Под старость становится зябко, — писал он бывшему своему студенту Фостеру, — и очень приятно, когда вас неожиданно обогреют — пусть даже вопреки вашим собственным настояниям». Вручение медали состоялось на юбилейном банкете Королевского общества, на который Гексли поехал с трепетом душевным — и действительно поплатился за свою опрометчивость нездоровьем — и все-таки получил истинное удовольствие. Как раз на этом банкете он сказал одну из самых остроумных своих речей. Он заявил, что никак не может объяснить себе, за что ему присудили медаль. Его научные заслуги не идут ни в какое сравнение с заслугами Уоллеса или Гукера. А впрочем, «тот, кто поджидает в сторонке, тоже может кое на что пригодиться». Правда, он-то поджидал «довольно своеобразным манером». И он рассказал случай про одного квакера, который плыл пассажиром на судне. Напали на судно пираты, капитан дал квакеру в руки копье и велел идти сражаться. Квакер ответил, что сражаться ему нельзя, а вот постоять подождать у трапа — это пожалуйста. «И вот он встал с копьем в руках, поджидая, и, когда пираты взбирались на борт, он втыкал острие копья в каждого и приговаривал:
— Друг, оставался бы ты лучше на своей посудине.
Это и есть то толкование, какое я беру на себя смелость придавать уже упомянутому мною принципу „поджидать в сторонке“».
Унылость холодного февраля 1895 года внезапно оживило достопримечательное событие. Некий политический деятель из консерваторов А. Дж. Бальфур [267] выпустил в свет сочинение
по метафизике. Автор сочинения был воспитанный, тихий и весьма неглупый молодой человек, отличавшийся, однако, той непоколебимостью, которая всегда казалась подозрительной Дизраэли. Во времена Дизраэли сочинение по метафизике погубило бы самую блестящую политическую карьеру. Во времена Бальфура оно лишь произвело сенсацию. Правда, книга «Основания веры» трактовала о метафизике в духе, весьма свойственном политикам, — в сущности, она, подобно вылазке лорда Солсбери на сессии Британской ассоциации, походила на пространный запрос со скамей оппозиции, направленный против вошедшего в моду научно-утилитарного мироздания и предлагающий взамен мироздание консерваторов. Достопочтенный автор не позволял себе откровенно поносить критическое направление ума, зато весьма искусно изощрял собственный ум, дабы показать, что ум не следует изощрять слишком усердно или слишком критически. Когда люди думают слишком много, это якобы разобщает их в практической области и доводит до абсурда в области умозрительной. Одними своими усилиями человеческий разум не способен постигнуть собственную изначальную сущность. Ему надлежит с осторожностью основываться на данных, которыми его снабжают предания и общепринятые представления.267
Бальфур Артур Джемс (1848–1930) — английский государственный деятель, дипломат, один из лидеров консерваторов.
Наиболее сильные страницы книги наносят удар натуралистическим или агностическим воззрениям: натурализм непоследователен сам по себе и в своих представлениях о месте, которое человек практически занимает в мироздании. Ученый-натуралист утверждает: «Мы можем познавать лишь „явления“ и связующие их закономерности» — и в то же время ставит это познание в эфемерную зависимость от длинной цепи причин, уходящей одним концом в непознанный, по сути дела, внешний мир, а другим — в «черную бездну», отделяющую изменения в нервных клетках от сознательного мышления. Он рассуждает так, будто верует в детерминизм, а действует, подобно всем прочим, — словно верует в свободу воли. Он фанатично отстаивает христианскую мораль и при этом создает огромную, механистическую, в сущности, иррациональную вселенную, где нет места христианскому богу и христианству. Не называя имен, Бальфур с особым усердием язвит таких ученых поборников нравственной силы, как Гексли:
«В своей духовной жизни они подобны паразитам: они прикрываются убеждениями, принадлежащими не им, а обществу, неотторжимой частью которого являются сами; они черпают пищу для ума в процессах, в которых сами не участвуют. А когда убеждения эти сгинут, когда процессы эти остановятся, едва ли люди пойдут по пути, избранному этими отщепенцами».
Когда Бальфур писал эти строки, его предсказания уже начали сбываться.
Поистине он дал Гексли достаточно поводов для полемики. Уилфред Уорд — некогда доброжелательный противник Гексли по «Метафизическому обществу», а ныне его милейший сосед по Истборну — понял это отлично и в один прекрасный день, когда Гексли в наилучшем настроении зашел к нему потолковать об Эразме Роттердамском, коварно предложил ему почитать «Основания веры».
— Можете не давать мне эту книгу, — сказал Гексли, приходя в чрезвычайное волнение. — Я уже изрядное время изощрял над ней свой ум. Мистеру Бальфуру следовало хотя бы ознакомиться со взглядами тех, на кого он нападает. Противник, понимающий нашу точку зрения, принес бы пользу нам всем — и мне в том числе. Но ведь никто на свете не придерживается взглядов, которые он именует «натурализмом». А вести спор он умеет. Он знает цену словам. Слово «натурализм» неблагозвучно и вызывает дурные ассоциации. Оно повредило бы нам в палате общин и, несомненно, повредит в глазах читателей.
Подозревая, что его речи не встречают сочувствия, Гексли не изъявил желания углубляться в подробности, но мало-помалу его заставили разговориться.
— Бальфур употребляет слово «явление», — утверждал он, — только применительно к внешнему миру, но не к миру внутреннему. Выпады его справедливы лишь по отношению к последователям Конта, которые не считают психологию наукой… Все эмпирики от Локка и до наших дней наблюдают явления, относящиеся к мышлению как таковому, вне всякой связи с анализом ощущения как такового. Ни одному человеку в здравом уме не придет в голову, разумеется, что чувство красоты или религиозное чувство, — тут он церемонно поклонился священнику, — или чувство нравственного долга можно объяснить посредством ощущений или постичь через ощущения.
— Но ведь мистер Бальфур, — возразил на это Уорд, — без сомнения, излагает не столько то, что натуралисты думают, сколько то, что им логически полагалось бы думать. В наш век Милль едва ли не единственный среди них честно подошел к этому вопросу и вынужден был ограничить человеческое познание лишь тем, что «существуют постоянные возможности ощущений».
Гексли преспокойно ответил, что эмпирики вовсе не обязаны безоговорочно принимать все теории Милля; По его мнению, книге Бальфура нельзя отказать в литературных достоинствах, но «никакого толку в главных спорных вопросах от нее нет — одно разочарование».