Дары и анафемы
Шрифт:
А в ХХ в. Николай Бердяев в полемике с марксистами заметил, что лишь с точки зрения марксистов человек есть часть общества [33] . Для христианина же общество есть частица человека, ибо в человеке и в самом деле многое определяется его социальным происхождением, статусом, социальным опытом. Но человек не сводится ко всем влияниям на него — ни из прошлого, ни из окружения.
Та же интуиция сказалась и в полемике Вяч. Иванова с М. Гершензоном о соотношении веры и культуры. «Мне же думается, что сознание может быть лишь частию имманентным культуре, частию же трансцендентным. Человек, верующий в Бога, ни за что не согласится признать своё верование частью культуры; человек же, закрепощённый культуре, неизбежно сочтёт последнее за культурный феномен» [34] .
33
см. Хоружий С. С. Диптих безмолвия. — М., 1991, с. 88.
34
Гершензон М., Иванов В. Переписка из двух углов. — М., 1991, с. 9.
Даже Герцен понимал,
35
Герцен А. И. Письма об изучении природы, 5 // Герцен А. И. Сочинения. Т.2. М., 1986, сс. 333-334.
Увы, и этот христианский дар, который можно резюмировать пушкинским выражением — «самостоянье человека», — снова отвергается неоязычниками. Для Блаватской «человек есть микрокосм макрокосма» [36] (то есть маленький мир в большом мире). И Рерихам нечего сказать о человеке, кроме того, что «человек, будучи микрокосмом макрокосма, является конгломератом самых различных вибраций (ритмов)» [37] .
Люди конца второго христианского тысячелетия устали пребывать в той свободе от космических стихий, которую возвестил им Христос. Они снова захотели раствориться в космическом безличностном бульоне.
36
Блаватская Е. П. Комментарии к «Тайной Доктрине». М., 1998. С. 120.
37
Письма Елены Рерих — 1932-1955 гг… Новосибирск, 1993. С.173.
4. СЛЁЗНЫЙ ДАР
Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который облекает нас снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: К акая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26).
Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Пастернак: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламенённой чьей-нибудь» («После грозы»). Ощущение того, что «два мира есть у человека: один — который нас творил; другой — который мы от века творим по мере наших сил» (Баратынский), станет настолько своим для европейской культуры, что даже Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далёкий от церковности), свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она».
Для историков же литературы переломом, обозначающим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке «метанойя»-перемена ума-покаяние, и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: „Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас“ [Блж. Августин. Исповедь 8, 7, 17]) [38] .
38
Та же честность столетием позже звучит в признании свт. Григория Великого: «И о жизни врагов мы молимся, и однако же боимся, как бы нас не услышал Бог» (Беседа 27, 8).
Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобождён от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не моё прошлое через настоящее железно определяет моё будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит — какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времён, замкнётся во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…
О том, как покаяние воздвигает стену, защищающую меня от засилия моего греховного прошлого, говорят два эпизода из церковного предания… Чтобы они были понятны, надо вспомнить два обстоятельства: одно чисто бытовое, другое — духовное. Первое из них состоит в том, что классическая завязка некоего повествования из жизни монахов гласит: «Пошёл монах в город…». А в городе, как известно, встречаются женщины. Среди них, как гласит молва, встречаются труженицы панели. В круге же последних предметом профессиональной доблести считается умение соблазнить монаха: «мол, затащить к себе в номера какого-нибудь морячка — так это кому ж красы недоставало! А ты вот попробуй монаха соблазнить — тогда и посмотрим, чего ты стоишь на нашем бульваре Капуцинов!».
Второе же обстоятельство, без знания которого нижеприведённые истории не будут понятны, состоит в том, что когда лукавый [39] подталкивает человека ко греху, он влагает в нашу голову дискетку с незатейливым файликом: «Ну, разок-то можно! Ну, согрешишь, а потом покаешься! Ты же слышал, что Бог милосерден, он простит!». После же греха тот же «собеседник» ловко меняет дискету и теперь с неё считывается уже иная мыслишка: «Ну все, парень, доигрался! Какой теперь из тебя монах (священник, семинарист, христианин…). Ты знаешь, что за этот грех на Суде с тобой будет?! Ты же знаешь, что Судия справедлив и правосуден! Так что там у тебя шансов никаких! Поэтому,
знаешь, семь бед — один ответ. Давай ещё разок! И вообще оставайся в миру, живи как все. В будущей жизни ничего хорошего тебя уже не ждёт, так ты хотя бы здесь поживи как люди!”…39
Пишу это слово с некоторой нерешительностью, которую прекрасно объясняет мой профессиональный анекдот (анекдот почти что про меня). Итак, представьте, что православный миссионер выступает перед образованной, интеллигентной университетской аудиторией. И по ходу своей речи он доходит до необходимости употребить неприличное слово — «бес». Миссионер не первый раз общается с подобного рода аудиторией, знаете её привычки, вкусы и немощи. Он понимает, что эта публика ещё слово «Бог» как следует не научилась понимать. В постсоветской образованской среде вместо этого непонятного слова принято употреблять что-нибудь попроще — скажем «Биоэнергоиформационное поле Вселенной». И понятно, что если в этой аудитории слово Бог норовят подменить каким-нибудь якобы синонимом (то «ноосферой» обзовут, то «Космосом», а то и вообще «моё высшее Я»), то уж слово «бес» тем более гарантированно вызовет возмущение просвещённой публики. Миссионер знает, насколько прав Дмитрий Мережковский «Черт хитёр: он делает смешными тех, кто на него показывает» (цит. по: свящ. Сергий Желудков. Почему и я — христианин. Спб., 1996, с. 118). И тогда миссионер решает выразиться попонятнее, то есть на жаргоне своих слушателей. И говорит: «И вот в эту минуту к человеку обращается мировое трансцендентально-персональное онтологически-ипостазированное тоталитарное зло»… Тут бес высовывается из под его кафедры и переспрашивает: «Как-как ты меня назвал? Повтори, а то я не расслышал!».
На строгом языке Святых Отцов это выражается предостережением: “Прежде падения нашего бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения жестоким» [40] ; «Бесчеловечный наш враг и наставник блуда внушает, что Бог человеколюбив, и что Он скорое прощение подаёт сей страсти, как естественной. Но если станем наблюдать за коварством бесов, то найдём, что по совершении греха, они представляют нам Бога праведным и неумолимым Судиею. Первое они говорят, чтобы вовлечь нас в грех; а второе. чтобы погрузить нас в отчаяние» [41] . Должно же быть все наоборот: прежде греха, когда борешься с греховным помыслом, приводи себе на ум память о Божием суде, а уже если грех произошёл, “если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали» [42] .
40
преп. Иоанн Лествичник. Лествица. Сергиев Посад, 1908. с. 83.
41
Там же, с. 132.
42
Там же.
Дело в том, что отчаяние фиксирует нас в нашем состоянии падшести. Отчаяние парализует волю. Отчаяние увековечивает состояние греха. По верной мысли историка Ф. Зелинского, «отчаяние — это интеллектуальная смерть» [43] .
Этому параличу нельзя поддаваться. «Доходят те, кто после каждого поражения встают и идут дальше. Подвиг именно в этом и состоит — никогда не сесть оплакивать. Плакать можно по дороге, по пути. А когда дойдёшь до цели — падёшь на колени перед Спасителем и скажешь: Прости, Господи! На всю Твою любовь я ответил цепью измен — а все-таки я пришёл к Тебе, а не к кому-нибудь другому» (митр. Антоний (Блум). О свободе и призвании человека).
43
Зелинский Ф. Ф. Соперники христианства. Спб., 1995, с. 357
И вот для того, чтобы растождествить себя и свой грех, надо восстать против отчаяния. В церковном лексиконе «отчаяние» оказывается антонимом «покаяния» («Покаяние есть отвержение отчаяния» [44] ). Чтобы вернуть себе возможность действовать, возможность созидать своё будущее, нужно прежде всего свалить со своих плеч груз отчаяния. И в этом случае полезна память о Божием милосердии: «Мысль о милосердии Божием принимай только тогда, когда видишь, что вовлекаешься во глубину отчаяния» [45] .
44
преп. Иоанн Лествичник. Лествица. с. 73.
45
преп.Иоанн Лествичник. Лествица. С. 87.
Теперь будут понятны краткие монашеские повествования: «Два брата, будучи побеждены блудною похотию, пошли и взяли с собою женщин. После же стали говорить друг другу: что пользы для нас в том, что мы, оставив ангельский чин, пали в эту нечистоту, и потом должны будем идти в огонь и мучение? Пойдём в пустыню. Пришедши в неё, они просили отцев назначить им покаяние, исповедав им то, что они сделали. Старцы заключили их на год, и обоим по-ровному давались хлеб и вода. Братья были одинаковы по виду. Когда исполнилось время покаяния, они вышли из заключения, — и отцы увидели одного из них печальным и совершенно бледным, а другого — с весёлым и светлым лицем, — и подивились сему, ибо братья принимали пищу поровну. Посему спросили они печального брата: какими мыслями ты был занят в келье своей? — Я думал, отвечал он, о том зле, которое я сделал, и о муке, в которую я должен идти, — и от страха прильпе кость моя плоти моей (Псал. 101,6). Спросили они и другого: а ты о чем размышлял в келье своей? Он отвечал: я благодарил Бога, что Он исторг меня от нечистоты мира сего и от блудного мучения, и возвратил меня к этому ангельскому житию, — и помня о Боге, я радовался. Старцы сказали: покаяние того и другого — равно пред Богом» [46] .
46
Древний Патерик. М., 1899. с. 84. «У Господа разные святые: один приходит к Нему с радостью, другой — в суровости; и обоих Бог приемлет с любовью» (преп. Макарий Великий. Цит. по: митр. Вениамин (Федченков). Божии люди. М., 1991, с. 27).