Даурия
Шрифт:
На луговом закрайке Подгорной улицы стояла кособокая изба Семена Зебережного. На крутой и трухлявой крыше ее стлался бледно-зеленый лишайник, торчали дудки буйной травы. По-старушечьи глядела изба на зубчатую грязную улицу парой крошечных мутных окон. В пошатнувшемся березовом частоколе ограды чернели широкие дыры. В дальнем углу торчал скользким замшелым колодцем журавль, на веревке которого поблескивало помятое жестяное ведро. По всей ограде рос цепкий подорожник.
Семен Забережный был угрюмый человек. В жестких и реденьких усах его пробивалась первая проседь, от туго обтянутых скул сбегали к губам глубокие складки. Карими, чуточку косо поставленными глазами
На полном скаку, рискуя быть смятым и изуродованным, он перерезал путь колесу. Сильной, до отказа вперед выброшенной рукой, далеко откинувшись от седла вправо, он схватил колесо, и удерживая его на вытянутой руке, продолжал скакать как ни в чем не бывало. Все это было сделано так лихо и быстро, что Куропаткин и его штаб из-за поднятой пыли ничего не заметили.
На бивуаке полковник Филимонов подарил Семену новенькую четвертную.
— Можешь выпить. Разрешаю. Только пей, да ума не пропивай…
Вечером с двумя приятелями подался Семен в китайскую харчевню. Закусывая пампушками и варенной на пару свининой, они выпили четверть вонючего ханьшина. Когда возвращались обратно, от них разило винным духом за целую версту. За вокзалом около китайской кумирни они нарвались на какого-то жандармского ротмистра и не отдали ему чести.
— Стой! — заорал ротмистр. — Какой части? Почему пьяны?
Семен надвинулся на него вплотную.
— А оттого, ваше сковородне, и пьяны, что выпили…
Ротмистр, не говоря ни слова, подскочил к Семену и затянутой в лайковую перчатку рукой закатил ему пощечину.
— Стать во фронт, мерзавец…
У Семена задергался судорожно рот. Он снова двинулся на ротмистра и, по-забайкальски растягивая слова, с недобрым спокойствием спросил:
— Ты это, паря кого так обзываешь?
— А вот я тебе покажу «парю». Караульный! — закричал ротмистр, хватаясь за кобуру.
— Ты, паря, орать вздумал?.. Гнида ты этакая! — Семен схватил ротмистра за шиворот, подмял под себя и прошелся по нему разок-другой коленом, так что у него затрещали кости. Потом выхватил из кобуры револьвер ротмистра и швырнул его куда-то в грязь.
— Теперь можешь идти, ваше сковородне.
Ротмистр с дикими воплями метнулся к вокзалу. А дружки торопливо зашагали в казармы батареи. И хорошо сделали, что поторопились. Едва пришли они в казарму, как к воротам заявился целый взвод жандармов во главе с ротмистром.
Ротмистр потребовал, чтобы его провели к командиру батареи. Срывающимся голосом рассказал жандарм Филимонову, в чем дело. Тот выслушал, посмотрел на его вспухшее лицо и спокойно заявил:
— Не может быть… Да вы, ротмистр, не горячитесь. У меня в батарее не может быть пьяных:
Ротмистр не унимался:
— Я прошу, я требую, чтобы выстроили батарею. Я узнаю мерзавцев.
— Вы
настаиваете на своем? Хорошо. Я выстрою вам батарею, и вы можете искать виновных. Только еще раз повторяю, что вы ошиблись. — А сам подмигнул своему адъютанту, хорунжему Кислицыну.Пока батарейцев выстраивали в коридоре казармы, Кислицын в стельку пьяных дружков замкнул в цейхгауз и строго наказал дневальному не выпускать их оттуда. Ротмистр, сопровождаемый Филимоновым, два раза прошел вдоль строя, жадно внюхиваясь, не пахнет ли от кого-нибудь ханьшином, растерянно приговаривая:
— Странно, странно… Ведь не слепой же я был.
— Бывает, — сочувственно поддакнул ему с плохо скрываемой издевкой полковник.
Сконфуженный ротмистр, извинившись за беспокойство, удалился. Тогда Филимонов приказал привести дружков к себе. Увидев Забережного, он всплеснул руками:
— И ты, Забережный, здесь? Успел, значит? На твои деньги пили?
— Никак нет, ваше высокоблагородие, на ваши.
— На мои, говоришь?.. А помнишь, что я тебе наказывал, как пить следует? Плохо ты мой урок усвоил… Смотри, в другой раз морду отшлифую и под суд отдам… Вы знаете, что вам могло быть за избиение офицера? Военный суд. Там разговор короток — к стенке. Ваше счастье, что молодцы вы у меня, а то быть бы бычкам на веревочке.
Он помолчал, прокашлялся.
— На первый раз прощаю. Тридцать нарядов вне очереди, и только. Моли, Забережный, Бога за то, что на смотру молодцом был. Да и вы молитесь оба…
…Отчаянный казак был Семен Забережный. Каргин хорошо знал это. И, шагая к Семену, подумывал о том, как бы сделать так, чтобы не обрести в Семене врага.
Семен сидел на лавке у окошка и чинил шлею. Завидев переходившего улицу Каргина, он равнодушно сообщил жене:
— Атамана черти несут. Обрадует чем-нибудь…
Каргин вошел в избу, распрямился и больно стукнулся головой о притолоку.
— Здорово живете.
— Доброго здоровьица, Елисей Петрович… Не замарайтесь у нас, шибко грязно живем.
— Ничего ничего, — сказал Каргин, — не беспокойся.
— Проходи давай, гостем будешь.
— Да гостить-то, Семен некогда. По делу я к тебе.
— По какому такому?
— Станичный атаман тебя вызывает. Нынче же велел явиться.
— Забавно… Что за дела у него ко мне завелись?
— Кто его знает, в бумаге не сказано, — слукавил Каргин, справедливо полагавший, что в подобном случае лучше прикинуться незнайкой.
— Один пойду или с конвоем?
— Что ты, что ты, паря! Какой конвой… Один поедешь. Дам я тебе бумажку к атаману, с ней, значит, и кати, — мгновенно решил про себя Каргин, что лучше послать Семена без понятого.
Семен захохотал:
— Поедешь, говоришь? А на ком ехать-то? Конь у меня пластом лежит… Пехтурой подамся. Написал бумагу-то?
— Нет. Ты пока собирайся. А как пойдешь — зайди тогда к писарю. Он ее приготовит к той поре.
— Значит, клопов кормить отправляешь? В каталажку? Ну-ну, старайся, Елисей, прислуживайся богачам… Глядишь, заробишь еще медаль или крест, — зло сказал Семен, особенно нажимая на слово «крест».
Каргин постарался состроить из себя обиженного:
— Ты все язвишь, Семен… Конечно, дело твое. Только я тебе сказать должен, что стараться не из чего. К дьяволу, паря, такое старание… Просто службу исполняю. И ты бы на моем месте был, так тоже бы исполнял, что предписывают. Ничего тут не поделаешь… А в каталажку мне тебя упекать не за что.
— Да я ничего. Сам понимаю — служба… Только ты бы прямо и говорил, что посидеть, мол, придется, тогда бы хоть мне баба хлеба на дорогу испекла.