Давайте напишем что-нибудь
Шрифт:
– По-моему, удачный документ получился, – поделился впечатлением о только что пришедшем по почте контракте Ближний. Сын Бернар кивнул, между тем как Кузькина мать внимательно изучала формулировки.
– Мне не нравится, – сказала она наконец. – Плохой контракт. Почему я должна быть Galya или Valya?
– Вы напоминаете мне сошедшую с ума курицу! – возмутился Ближний. – Быть Galej или Valej – продолжал он, беспощадно склоняя в разные стороны упирающиеся французские слова, – это единственное условие, которое перед Вами ставится! Больше от Вас не требуется ни-че-го! Зато много чего требуется от нанимателя: он жизнь свою обязан Вам посвятить.
– А мне на что его жизнь? – осторожно осведомилась Кузькина мать, боясь опять напомнить Ближнему сошедшую с ума курицу.
– Так…
– Насчет моих внешних данных прошу поосторожнее: я уже без пяти минут супермодель – и на меня молится мир. – Кузькина мать высморкалась в подол.
– Пока еще не молится, – беспощадно уточнил Ближний. – Пока Вы никакая не супермодель, а страшила, каких свет не видывал!
– Все супермодели с этого начинают. Впоследствии же их выбирают в качестве эталонов!
Ближний, а вместе с ним и Сын Бернар, с предельным просто сомнением посмотрели на Кузькину мать, не столько пытаясь представить себе ее в качестве эталона, сколько жалея тех несчастных, которые захотят напоминать новую супермодель. Тяжело вздохнув, Сын Бернар промямлил:
– Я бы все-таки на Вашем месте не капризничал насчет имени. Конечно, Кузькина мать – это то, что Вам идеально подходит: по всем статьям Кузькина мать Вы и есть. И показывать Вас имеет смысл только в этом качестве. Но если появляется шанс хотя бы именоваться иначе…
– Да понимаете ли Вы сами, собака, на что меня толкаете? – взвилась под небеса и тут же упала на землю, зашибив копчик, Кузькина мать. – Я же… я же утрачу идентитет и перестану быть тождественной себе!
– Вот и слава Богу, – буркнул Ближний (в то время как автор настоящего художественного произведения вспомнил замечание Августина Блаженного о порочности тождества сому себе).
– Ничего себе – «слава Богу»! Кузькина мать, между прочим, на свете всего одна, а Gal’ и Val’ – «тьмы, и тьмы, и тьмы», как сказал про скифов Александр Александрович Блок. Я же сразу попадаю в толпу себе и вам подобных и становлюсь в ней неразличима!
– А вот этого бояться не надо, – успокоил ее Сын Бернар. – Вам грозит что угодно, только не это: Вы всегда будете различимы – в любой толпе.
– Ну уж насчет различимости-то, – кокетливо улыбнулась Кузькина мать, – я и без Вас понимаю… просто какой смысл портить такую внешность заурядным именем? Кому, кстати, принадлежит идея с Galej или Valej?
– Мне, – потупился Сын Бернар. – Я люблю обычные человеческие имена… Такие, как Galya, Valya, Vanya, Klim…
– Хорошо еще, что Вы мне не Klim’ом называться предложили! – частично утешилась Кузькина мать. – Только я все равно не понимаю этой ерунды с Galej или Valej. Показывать кому-нибудь Кузькину мать – одно дело, а вот показывать кому бы то ни было Galju или Valju… что в этом такого уж интересного? Представьте себе, что Вам говорят: я тебе еще покажу Galju или Valju!
Слава Богу, препирательства закончились тем, что изменений в контракт все-таки вносить не стали: возможность угодить Кузькиной матери нашли и так. Полный псевдоним, который она себе взяла, звучал – в контексте – следующим образом:
Конечно, за хлопотами, связанными с презентацией нового идола Парижа, как Ближний, так и Сын Бернар, совершенно потеряли головы. Между прочим, ни тот, ни другой не могли вспомнить, где именно они их потеряли, и только хохотали, когда их об этом спрашивали. Правда, желающих найти их головы оказалось так много, что ежедневно по утрам возле арендованного Жан-Плодом Труда особняка на Рю де да Репюблик выстраивались очереди – из людей со свертками: в свертках были самые разнообразные головы, найденные по всему Парижу. К сожалению, ни одна из голов (многие, кстати, были несвежими) не подходила ни Ближнему, ни Сын Бернару,
что тех, впрочем, нимало не трогало: они опять хохотали да приговаривали: «Наплевать-то какая!»Между тем Galya Ili Valya стремительно завоевывала сердца прихотливой парижской публики. Обложки модных журналов ломились от изображений нового идола Парижа из Вышнего Волочка в самых разнообразных позах: с туловищем, просунутым между колен израилевых; с руками, заломленными французской полицией; с бедром меж ребер и с ребром меж бедер… парижские фотографы работали на славу! В конце концов Galya Ili Valya окончательно утратила пропорции и теперь напоминала тряпичную куклу, сшитую слепым неврастеником: части тела парижского идола располагались друг относительно друга как враг относительно врага, то есть конфликтуя напропалую.
Парижские модницы, чтобы хоть отчасти напоминать обожаемую супермодель, готовы были на все: они ложились на рельсы перед проносящимися на бешеной скорости поездами, прыгали на асфальт с небоскребов, бросались в горные ущелья – калеча себя как только возможно и где только возможно. Тех, кому удавалось выжить, сшивали сикось-накось, 'a la Galya Ili Valya, и – к невыразимой их радости – отправляли домой, где они, исполосовав лица ножницами для кройки и вымазавшись кто в грязи, кто в косметике, учились сморкаться в подол, не мыться неделями и постоянно сравнивали себя с Galya Ili Valya…
Но до нее им было, увы, далеко.
Сама же Galya Ili Valya, казалось, так прямо и родилась супермоделью: бремя внезапной славы она несла легко и естественно. Раздавая интервью, как подзатыльники, Galya Ili Valya все время подчеркивала, что быть показываемой было и есть для нее самое привычное дело, что это ее призвание, и что в этом ей нет равных. Причем, ты-то понимаешь, мой драгоценный читатель, она ничуть не лгала.
Головы Ближнего и Сын Бернара обнаружились случайно: в подполе одного парижского буржуа. Откуда они у него взялись, парижский буржуа объяснить не смог и все ссылался на Русалочку, которой-де в Копенгагене тоже постоянно отрезают голову. В ходе следствия выяснилось, что подозреваемый был фэном нового идола из Вышнего Волочка, а потому возможность завладеть такими сувенирами, как головы продюсера и питомца Gali Ili Vali, оказалась для него искушением непреодолимым. Когда головы обнаружили и водворили на места, над парижским буржуа (его звали Мишель-Луиза) был произведен показательный суд. Мишеля-Луизу приговорили к расстрелу, причем прямо в зале суда, – приговор привели в исполнение незамедлительно. Шумиха вокруг голов Ближнего и Сын Бернара настолько обострила и без того острый, как штык, интерес к весенней коллекции Жан-Плода Труда, что день ее предъявления миру объявили национальным праздником Французской Республики.
– Смотрите, – сказала Марта Рединготу, когда они подлетали к Парижу однажды весной, – смотрите, как украшен город! Наверное, мы угодим в какие-нибудь торжества…
– По мордасам бы им надавать, виновникам этих торжеств, – проворчал в никуда Редингот, левой рукой придерживая в груди рвущееся от гнева наружу сердце-вещун. – Они тут своими глупостями все величественные контуры настоящего художественного произведения заслонили!
ГЛАВА 24
Образ автора практически сливается с личностью писателя
Самых искушенных мною читателей такое название главы, разумеется, не застало врасплох: соответствующая тенденция просматривалась уже давно, попирая – причем чуть ли не ногами – те из бессмертных строк одного великого разночинца, в которых великий этот разночинец дал достойный левого резца Родена отпор сразу всем одночинцам, заявив, что не стоит думать, будто всякое я в «художественной пиесе» (так некрасиво называл он иногда произведение искусства – к счастью, не наше произведение) тождественно личности писателя. Великий разночинец грубо доказал всем одночинцам, что я «художественной пиесы», с одной стороны, и личность писателя, с совершенно другой стороны, ничего общего между собою не имеют.