Давид
Шрифт:
Национальное собрание, говорил Робеспьер, совершило предательство, желая скрыть от народа истинный смысл отъезда монархов. (Была распространена версия, что королевская чета похищена.) Разве не настоящее предательство даже после бегства короля отдать власть в стране королевским министрам.
Давид с волнением смотрел на сухого человека в оливковом фраке и аккуратном жабо. На что он идет?! Завтра все собрание станет его врагом!
Когда Робеспьер произнес в заключение, что он готов принести свою жизнь в жертву истине, Давид встал вместе со всеми якобинцами. И, подняв руку, как герои его картин, он принес клятву защищать жизнь и дело Робеспьера.
«Как был прав Робеспьер тогда!» — подумал Давид, глядя на процессию короля. Национальное собрание, кажется, защищает Людовика от народа охотнее, чем народ — от произвола монарха».
Чем запутаннее становилась
Вольтер умер двенадцать лет назад, и поскольку похоронить его в Париже церковь не разрешила, его погребли в аббатстве Сельер в Шампани. И вот недавно было декретировано перенесение праха, которое должно стать национальным праздником, символом освобождения разума.
Давид задумал создать процессию в античном духе, где царствовала бы ясная гармония и строгий вкус; с увлечением рисовал эскизы костюмов, траурной колесницы. Такая процессия — первая и единственная пока возможность показать народу величие древности, соединенное с современными идеями свободы и равенства. Идея, оставшаяся в книге, принадлежит немногим, обретая зрительный образ, она становится всеобщим достоянием.
11 июля, когда происходила церемония, Давид волновался, как мальчишка. Впервые его искусство появлялось перед такой огромной аудиторией; ему предстоит завоевать сердца зрителей, многие из которых никогда не видели картин, и не читали книг, и даже не подозревали, что когда-то жили на свете древние римляне.
Но, увидев людей, ожидающих процессию, несмотря на проливной дождь, и уловив радостный гул в толпе, он стал спокойнее. Античность, всегда питавшая кисть Давида, и на этот раз помогла ему создать зрелище величественное, хотя и не чрезмерно пышное. Парижане, привыкшие созерцать нарядные выезды королей, золоченые кареты, яркие плюмажи, надменные позы придворных, увидели нечто совсем новое. Во главе процессии шли люди в простых, падавших свободными складками одеждах, с венками на головах. Это были знаменитые писатели, актеры, музыканты. Они несли штандарты, флаги, а за ними на высоких носилках плыла над толпой скульптура Вольтера. Дряхлый философ слегка усмехался, словно иронизируя над помпезностью собственных похорон. На площади у Пантеона раздался короткий металлический лязг: конные гвардейцы, выстроенные шпалерами, обнажили сабли и вскинули их к правому плечу, салютуя приближающейся колеснице. Двенадцать белых коней влекли ее за собою. На колеснице стоял саркофаг, украшенный изваянием: слава венчает лаврами бездыханное тело Вольтера. Дым курящихся жертвенников, укрепленных на колеснице, стлался легким облаком по следам процессии. Дети в античных туниках бросали на дорогу живые цветы. За повозкой шли девушки с лирами и кифарами в руках, юноши — в костюмах римских воинов, и среди них чуть ли не все ученики Давида, разумеется тоже в античных тогах.
Толпа рукоплескала, размахивала треуголками, поднятыми на трости, зонты и шпаги. Это было похоже на оперный спектакль, это было красиво. Но зрители знали — в саркофаге останки мудрейшего из французов, почести воздавались не вельможе, а сыну безвестного судейского чиновника, прославленному не родом, а умом, не шпагой, а книгами. Наверное, далеко не все из тех, кто собрался у Пантеона, хорошо понимали, кто такой Вольтер, многие просто не умели читать, но зрелище было достаточно красноречивым: нация склоняла голову перед прахом мыслителя.
Церемония длилась несколько часов. Давид покинул площадь Пантеона вместе с последними зрителями.
Итак, он оказался создателем невиданного прежде искусства — искусства народных празднеств, искусства, которое — вот уже действительно прав был Винкельман! — поистине рождено свободой.
Но уже через несколько дней пришлось забыть об иллюзиях, порожденных этим торжеством. 17 июля необозримая толпа народа собралась на Марсовом поле, чтобы подписать петицию о свержении королевской власти. Учредительное собрание было обеспокоено: по его мнению, революция зашла слишком далеко. На Марсово поле послали войска. Люди возмутились: зачем здесь штыки?! Потребовали отвести солдат. Начался шум, перебранка. Одинокий выстрел раздался над толпой. Был отдан приказ стрелять… Те, кого раньше почитали героями революции, —
Лафайет и Байи — руководили убийством. Накануне они в числе других членов, несогласных с петицией, порвали с Якобинским клубом.К ночи в городе настала мрачная тишина, жители попрятались по домам. Заседание Якобинского клуба близилось к концу, когда у входа послышался шум. Собрание прервалось. Вместе с другими Давид вышел на улицу. Целый отряд Национальной гвардии остановился у ворот — это были солдаты, участвовавшие в сегодняшней бойне. «Вот он, притон убийц и смутьянов!» — кричали гвардейцы. Кто-то из офицеров предложил подвезти пушки. «Надо бы расстрелять этот сброд!» Вот во что превратилась Национальная гвардия Лафайета… «Не обращайте внимания на этих мясников, — произнес голос над ухом Давида, — они такие же революционеры, как сам маркиз Лафайет». Робеспьер пожал руку Давида и скрылся в темноте под аркой ворот.
Солдаты ограничились угрозами, на Якобинский клуб они не решились напасть.
Давид был в полной растерянности, все смешалось, перепуталось. Кто прав, кто виноват? Где справедливость, которую он почитал первым условием революции? Или нельзя искать ее в поступках тех, кто хочет сохранить во Франции короля?
VI
Салон 1791 года открылся на две недели позже традиционного срока. Но не это возбуждало любопытство зрителей — впервые за всю историю парижских салонов в нем были показаны работы не только академиков, но и художников, к академии непричастных. Это было огромной победой Давида и его друзей. Давид гордился ею едва ли не меньше, чем успехом на выставке.
Борьба с академией, начатая более полугода назад, тянулась с переменным успехом. Академия сопротивлялась стойко и изобретательно. Но пример Давида взволновал художников, у него появилось много сторонников, особенно среди тех, кто не мог попасть в число академиков или «причисленных». А совсем недавно несколько десятков живописцев и скульпторов, нечленов академии, решили обратиться с петицией в Национальное собрание. В ней художники просили права выставлять свои картины наравне с академиками. Не дожидаясь ответа Национального собрания, Давид послал письмо, своего рода дипломатический ультиматум, в журнал «Кроник де Пари». Он знал: авторитет его уже достаточно велик, и еще более велико желание Национального собрания не оказаться в позиции консерваторов в нынешние тревожные времена; письмо в журнал было игрой наверняка.
«Я только что узнал, — писал Давид, — что многочисленное общество художников, не имеющих привилегий, обратилось в Национальное собрание, чтобы получить от него позволение выставить свои работы в салоне Лувра вместе с работами привилегированных художников и что собрание направило их просьбу в Комитет конституции. Так как я не сомневаюсь, что Национальное собрание отнесется благосклонно к их петиции, уже решенной одной из статей конституции, уничтожившей все, корпорации и все их привилегии, и так как я хочу в то же самое время удовлетворить желание всех членов Национального собрания, которые хотели бы видеть прежние мои работы, я считаю себя обязанным заявить, что приму участие в выставке лишь в том случае, если она не принесет ущерба праву художников соревноваться на общей генеральной выставке во дворце, который декретом собрания уже признан национальным…»
«Кроник де Пари» опубликовала письмо 16 августа, а уже 21-го Национальное собрание декретировало равное для всех, художников право участвовать в салонах: «Всем французским и иностранным художникам, состоят ли они членами Академии живописи или нет, одинаково разрешается выставлять свои произведения в отведенной для этой цели части Лувра».
Одним из комиссаров этой невиданной выставки был назначен Давид. Двумя другими — художник Венсан и Катрмер де Кенси. Проходя по квадратному салону, шумному и суетливому, как всегда в день открытия, вдыхая дорогой каждому живописцу острый запах свежих красок, Давид в полную меру ощущал сладость победы. Сто девяносто человек из двухсот пятидесяти, выставивших свои мраморы и холсты, не были академиками. Сто девяносто скульпторов и живописцев обрели сегодня гражданскую жизнь, а их картины и скульптуры — зрителя. Вот настоящая победа революции, и немалая доля в этой победе принадлежит Давиду. Да и на выставке он, кажется, занимает главное место. Большой рисунок «Клятва в зале для игры в мяч» сразу собрал толпу. О том, что картина заказана Давиду, знали все, кто мало-мальски интересовался искусством. А те, кто им не интересовался, все равно шли взглянуть на рисунок, запечатлевший всем памятное событие.