Давно минувшее
Шрифт:
В сумерки мы особенно любили сидеть с чиновником на крыльце. Иногда он выносил на крыльцо огромную кружку чая и блюдечко с вареньем. Пил причмокивая и часто икал. Напившись, опрокидывал кружку на блюдечко и ласково говорил:
– Ну, ребята, доедайте варенье… Не осилил! Кому сегодня достанется?
Охотник всегда находился и доедал, не брезгуя… И начинались рассказы. Он очень интересно рассказывал о своих похождениях на охоте. Как за ним гнались волки, как он бросал им сноп ржи – «чтобы эти волчьи псы отстали» и т. д. И часто показывал нам – по нашей неотступной просьбе – зайца, которого он будто бы сам застрелил. Заяц-чучело переходил из рук в руки, а чиновник говорил:
– Осторожно, шерсть мнете, дурачки!
Сначала нас поразили заячьи глаза – выпуклые, круглые, как у наших кукол.
– Да это пуговицы! – хохотал чиновник. – Экое дурачье: не
Качал головой, вставал, брал зайца под мышку и уходил за трубкой. А мы грызли семечки и ждали его: опять что-нибудь расскажет.
– Вот, если не будете пылить тут у меня, чертенята, расскажу вам новую сказку.
И так привыкли мы к этому крыльцу и к его хозяину…
Как-то я пришла из гимназии и уже надевала другой фартук, чтобы сесть обедать. Церемонии с фартуками доставляли нам с сестрой много огорчений: до педантизма аккуратная мать неизменно требовала, чтобы дома мы не носили тех фартуков, в которых ходили в гимназию. А мы – забывали.
– Поди-ка сюда, на минутку!
Это – Ленка, дочь хозяина. Я выбежала к ней в переднюю.
– Чиновник-то помер… Ешь скорее, пойдем смотреть покойника… Одной боязно.
До того времени я никогда не видела близко покойников. Видела гробы, катафалки, церемонии. В церковь нас до Саратова никогда не водили. Из близких никто не умирал, да и не было около нас никакой родни. И я как-то не могла себе представить, что это значит – чиновник помер… Наскоро пообедав, стрелой вылетела вниз. Ленка меня ждала. Мы вбежали на крыльцо, такое знакомое! Отворив дверь, сразу попали в какой-то темный коридор. Ленка знала расположение комнат и тащила меня в «залу». Но все двери в коридор были плотно затворены. Одну из дверей Ленка сильно толкнула, и она со скрипом распахнулась. До сих пор отчетливо помню страх, меня охвативший. В переднем углу, на столе, лежал чиновник. Поразила меня прежде всего величина и длина его тела. Весь он был длинный, разбухший, страшный… Его красный нос стал темно-синим. Большое стенное зеркало было завешено чем-то белым, а рядом с зеркалом на треугольнике сидел заяц с вытаращенными глазами. Я с ужасом бросилась назад. Ленка за мной. Но дверь захлопнулась и не отворялась. Очевидно, со страху мы не могли найти ручки. Вероятно, мы закричали или застучали в дверь. Она снова распахнулась, и мы обе уткнулись в черную фигуру. Монахиня…
– Что вы тут делаете, девочки?
И она толкнула нас обратно в зал, догадавшись по нашему виду о нашем страхе.
– Грешно бояться усопших. Они – преставленные. Иди, девочка, поклонись.
Она потащила нас прямо к покойнику… Заставила взять его за пальцы окоченевшей ноги… Потом, уже более взрослая, я узнала о поверьи: если подержать покойника за пальцы ноги, – не будешь бояться. Отлично помню, что тогда «поверье» не подействовало: ощущение деревянности той самой ноги, которую мы столько раз трогали на крыльце, довело почти до дурноты. Мы обе бросились бежать… А темный коридор еще более увеличивал ужас… Ночью меня била лихорадка: покойник ходил по комнате, подходил к кровати… Я бросилась к матери. Она ничего не могла понять. Зубы стучали и даже около нее, на ее кровати, я чувствовала, как «он» на меня надвигается…
Эта боязнь – или уж не знаю, как назвать это ощущение – осталась у меня на всю жизнь. Впоследствии пыталась с этим бороться анализом всей глупости такого страха, самовнушением… Ничто не помогало. Смерти не боялась. В жизни пришлось много хворать, переносить много тяжелых операций. И никогда, ни разу не охватывал страх смерти. Были даже в жизни моменты, когда хотелось умереть… А вот это одервеневшее, охолодевшее тело вызывает дрожь всегда. Мало того. Когда я вижу покойника, – пропадает несколько ночей: стоит неотступно, – пока не стушуется впечатление… Детей, очевидно, надо как-то иначе знакомить с фактом перехода человека в потусторонний мир. Не так, как познакомились тогда я и Ленка.
И другие самарские переживания запомнились отчетливо навсегда.
В 1878 г. Самара горела. Не было дня без двух-трех пожаров. Все говорили о поджогах. А нам, детям, нравилось всё: набат, суматоха, огонь. И мы бегали «на пожар», несмотря на запрещение моей матери, страшно всем этим напуганной. Дело дошло до того, что на нашем дворе (как и на многих других) погрузили имущество, – запертые сундуки, лучшую мебель, – на старые телеги: в случае пожара – легко вывезти. Нанят был особый караульщик с колотушкой, всю ночь до рассвета стучавший во дворе. Мы, дети, слышали рассказы о записках, подбрасываемых поджигателями. Очень всё это было
занятно, фантастично, необычайно. Не знаю, часто ли вообще раздумывают дети о последствиях своих поступков. Во всяком случае сложные рефлексы появляются не сразу, постепенно, лишь путем долгой выучки, опыта. Вот и тогда, – так занятно было посмотреть, как засуетятся, получив записку… Схватила бумажку, карандаш, – и готово дело, пишу: «Завтра, в 11 ч. ночи ваш дом загорится». Куда подбросить? Конечно, в маленькие сенцы хозяина… Целый день у нас было спокойно. Только где-то вдали гудел набат: загорелось! А к вечеру в наш дом нагрянула полиция… В квартиру хозяина велено было собрать всех жильцов. Позвали и мою мать, а я – с ней. Вдруг вижу – охваченная ужасом, что, пристав держит в руках мою собственную записку… Я потащила мать в угол комнаты: «Это писала я»… Она схватила меня за руку и буквально вышвырнула за дверь. Уже потом она рассказывала, что их всех заставили написать на бумаге эту самую фразу: «Завтра, в 11 ч. ночи ваш дом загорится». Записки пристав взял с собой, а трое полицейских были оставлены на дворе на всю ночь. В нашей же квартире совершалась семейная драма. Мать не вытерпела и, забыв запрещение отца наказывать нас розгой, – схватила несколько веток из своего любимого березового веника и больно выпорола меня. Моя тихая, задумчивая сестренка плакала в углу и всё шептала: «Ах, Катя, зачем, Катя…».Мать часто рассказывала потом всю эту сцену отцу, рассказывала образно, в лицах. А я на всю жизнь почувствовала отвращение ко всякого рода подложным документам, с которыми потом пришлось сталкиваться нередко…
Самара продолжала гореть… Выгорела большая часть главной Дворянской улицы, задет был и Струковский сад. Тогда говорили, что на Дворянской улице выгорело более 600 домов. Паника усилилась еще и оттого, что был отдан приказ бить в набат не только в той части, где пожар, а по всем церквам.
Моя мать не спала по целым ночам, курила, пила на кошме чай и в конец расстроила свое здоровье. С отъездом отца мы вообще пили чай за столом лишь тогда, когда приходили гости. А одни – всегда на полу. За это время одиночества мать собственноручно вышила шерстями красивый ковер с каким-то черкесом и ретивым конем посреди узора. Старой кошмой, так нами любимой и заслуженной, обили зимой дверь, а на полу стелили новый ковер и на нем уже пили чай.
Набат выводил мою мать из себя. Лицо покрывалось красными пятнами и сама она металась от окна к окну. Вероятно, для нее это было очень мучительное время.
Значительно позже, уже в сознательный период жизни, я рассказывала об этих пожарах Л. Ф. Пантелееву, известному в Петербурге общественному деятелю и издателю. А он мне, в свою очередь, рассказывал о такой же эпидемии пожаров и поджогов в 60-х г.г., вскоре после манифеста об освобождении крестьян. Консервативная печать приписывала эти поджоги социалистам. Лонгин Федорович очень возмущался этой версией.
– Глупая, знаете, у нас борьба с социалистами. Наветами… Подумайте только, – зачем социалистам заниматься поджогами? И кого? Каких-то несчастных обывателей… Как ни нелепы часто формы русской политической борьбы, но всё же, знаете…
В те, детские годы, когда я писала «подкидную записку», о социалистах в нашем доме около реки Самарки не говорил никто. А газет у нас не было: мать никогда их не читала… Так я и до сих пор не знаю, отчего загоралась Самара и кто ее поджигал. Вернее всего, что после ряда случайных пожаров в накаляемом солнцем городе, сонных людей охватил какой-то психоз с примесью чисто реального авантюризма: поживиться в общей суматохе. Буйства, часто беспричинного, от скуки, в России всегда было много. Да и мы, дети, заражались этой жаждой необычайного, бегая с пожара на пожар и любуясь огненными языками, так красиво подымавшимися к небу.
Новоузенск
В конце лета этого пожарного года от отца пришло письмо: мы должны были ехать в Новоузенск. От Самары до Новоузенска ехали недели три. Была куплена тройка лошадей, уложены все вещи в большой тарантас, и мы ехали «на своих» с постоянными ночлегами и остановками – для отдыха и кормежки лошадей. Для нас с сестрой этот способ передвижения был настоящим счастьем. Особенно остановки. Мы никогда не бывали в деревне и всё, поэтому, было для нас ново. Ямщик старался выбирать села с речками. С каким восторгом мы купались в них вместе с деревенскими ребятишками… Спали в тарантасе: чистоплотная мать с большим недоверием относилась к низеньким избам с целым роем мух… К тому же ей всегда не хватало воздуха, и она инстинктивно тянулась к окну, к балкону или вот тут – к тарантасу посреди двора.