Декабрь без Рождества
Шрифт:
«Бог в помощь, добрые люди, — приветливо промолвила она, наслаждаясь отвычным ощущением свободы: пожалуй, в первый раз за год маменька не воспротивилась ее выезду из имения в одиночестве. Последних французов уж месяца три как не шаталось в окрестностях, мертвые тела, окаймлявшие дороги, больше не пугали проезжающих, но первые синие травы еще не поднялись над земляными холмами. Был первый теплый денек, и ничто, даже тесноватое в проймах прошлогоднее платье-амазонка, не могло помешать ее радости».
«Без Божьей помощи уже не остались, — весело отвечал детина, рубивший топором доски. Верно, не было времени на то, чтоб ждать, когда пожалуют пильщики. — Барин распорядился господский лес брать, и то, мирской-то уж подчистую
Панна вздохнула, тут же мысленно укорив себя за недавнее ликующее расположение духа.
«Сильно ребятишки болели в землянках-то? — тихо спросила она».
«Не то чтоб болели, а померло, однако ж, немало, — мужик сощурил глаз, между разговором примериваясь для следующего удара. — А все ж раньше тепла строиться не в пору было».
Панна тронула поводья.
Липовицы находились ближе прочих имений к Смоленской дороге: ни до Камышей, ни до Сабурова с Кленовым Златом война не доплеснула. По пути к Москве разлив вражьих войск миновал и Липовицы, но нетрудно было догадаться, что попятный ход их заденет.
Вот и старый дом. Разбитые окна затворены ставнями, пожар слизнул флигель, но не перекинулся к основному строению. Дворня вся, надо думать, в деревне, работа-то спешная. Коли не покрыть новые срубы до первых дождей, избы долго будут стоять сырые. Никто не кинулся принять лошадь, и Прасковья вдруг ощутила робость. Ей казалось, что нету ничего естественней, чем навестить воротившегося детского товарища, да еще и раненого. А все ж кстати ли она? Не успев разобраться со своими сомнениями, Панна увидала Сергея.
Он шел ей навстречу по аллее, верно, приметил издали. Непокрытая голова, небрежно расстегнутый в верхних пуговицах зеленый с розовою выпушкой драгунский мундир Нарвского полка, слишком свободный для исхудавшего тела. Сережа всегда был худ, но теперешняя его худоба казалась как-то уж вовсе чрезмерна.
«Панна… Вот уж рад тебе, — в словах меж тем радости не было. Небывалое дело, чтоб Сережка Тугарин говорил с нею таким безразличным голосом! — Представь только, не нашел в дому ничего из штатского платья. Все вымели, подчистую, надеюсь, их сие не слишком согрело. А в город выбираться недосуг, дел невпроворот. Придется покуда донашивать мундир».
«Ты ходил смотреть, как мужики твои строятся? — спросила Прасковья, просто чтобы сказать что-нибудь. Осунувшееся лицо, погасшие глаза, да что это, рана или то, другое?»
«Нужды нет, с мужиками мы уж все на святой порешили. Ходил проведать родителей».
Он сказал это так же безразлично, как перед тем сетовал на необходимость донашивать мундир.
«Прости, — Прасковья растерялась. Старшего Тугарина бонапартовские мародеры, они же фуражиры, застигли поджигавшим оставленные избы. С ним было трое людей, но только один, отчаянный кузнец Прохор, не бросился в лес при виде французов. Василий Петрович же, напротив, побежал по сугробам им навстречу, сжимая в руке смоляной факел: деревня уже полыхала, но барский дом еще стоял нетронут. Поняв намеренье помещика полностью лишить их жизненно необходимой поживы, французы разъярились до того, что изрешетили штыками и шпагами уже бесчувственные тела господина и его холопа. Но мало чем сумели они поживиться в дому, кроме одежды. Дни за четыре до приближения армии Тугарин, как и многие в уезде, распорядился устроить в лесу землянки для людей и ямы для припасов».
Сердце Анны Николаевны, Сережиной маменьки, не выдержало вида исколотого мужнина тела и разорвалось.
Суток не минуло, как обо всем уже узнали Елена Кирилловна и Прасковья. Прасковья первая приметила вдали, на зимней дороге, зыбкий трепещущий в вечерней синеве огонек. Нескоро сделалась заметна темная маленькая фигурка. Девочка-подросток Луша, дочь Прохора, помчалась в Кленово Злато, едва разграбившие дом французы ушли. Умница-девчонка, хоть и выбежала из Липовиц засветло, догадалась, что
к Роскофым попадет уже в темноте, поэтому прихватила от волков фонарь с сальною свечой.Не медля ни минуты, Елена Кирилловна засобиралась в Липовицы. Панна еле умолила мать взять ее с собою.
Никогда не забыть ей этого санного пути! Ехали впятером: обей Роскофы, Луша, два хорошо вооруженных лакея: старый Фавл и малый положе, Митрий. Оставалось три часа до рассвета, и волчий вой еще стелился по равнинам. Чем ближе становились Липовицы, тем чаще Елена обнимала дочь, пытаясь загородить ее от ледяных мертвецов, застывших в самых причудливых положениях, словно в детской игре «замри, морская фигура». Некоторые из них были босы — те, кому довелось встретить смерть в сапогах. Другие выставляли наружу мужицкие лапти. Женские салопы и роброны, церковные ризы и оконные портьеры — наряды покойников казались страшнее, чем их лица. Панне казалось, что мертвецы сейчас пустятся за ними в погоню. Страшно, ах, как ей было страшно, словно сердце в груди в свой черед превращалось в кусок льда. Но будь ей даже в десять раз страшней, разве могла она остаться дома, разве могла не проводить в последний путь добрых друзей и соседей?!
«Не тебе извиняться, Панна. Я в неоплатном долгу перед Еленой Кирилловной и перед тобою. Какой опасности вы обей подвергали себя ради моих умерших!»
«Пустое, Серёжа. В Кленовом Злате было не многим безопасней, нежели у вас либо в пути. Что с тобой, больно?»
Испугавшая ее гримаса исказила лицо Тугарина. Верно это его рана!
«Больно, Панна, душа болит так, как ни одна телесная рана не сможет заболеть. Сия боль называется стыдом. Когда женщины и старики становятся героями, сие позор для мужчин. Панна, я могу быть с тобою откровенен, я ведь всегда любил тебя. Хорошо, что ты влюблена в Медынцева. Я умру покойно. Не попрекай меня в моих словах, я ж не собираюсь наложить на себя руки. Но рана моя поджила плохо, меня лихорадит каждую неделю, крепко лихорадит. Будь родители живы, я тщился б выздороветь, может статься, что преуспел бы. Но теперь… Я рад, что мне не для чего жить, так что не жалей обо мне, когда все это кончится».
«В чем ты винишь себя, Сережинька? — она едва не плакала. — Это ведь война!»
«Мы не должны были пускать врага так глубоко в Русскую землю, — лицо Сергея словно худело на глазах. — Я многого наслушался в оправданье сему! Быть может, отступленье и было умно, быть может, оно уменьшило потери в войсках! Но сколькими беззащитными жизнями мы заплатили за то!»
«Не думай о том, прошу тебя, не думай! — взмолилась она, понимая, что слова ее жалки и глупы. Но тогда она еще не понимала, что может сказать ему вместо этого жалкого лепета».
«Не думал бы, кабы теперь топтал их землю, как Роскоф и Медынцев! Как бы и я хотел идти на Париж! Да поди, повоюй, когда часами дрожишь в ознобе. Завидую им, ну да пустое. Ты так похорошела за неполный год, Панна».
Через три дни они встретились вновь. Но минула не одна неделя прежде, чем намеренье солгать окончательно вызрело в ее душе.
Воротившийся через полгода Арсений от неожиданности и обиды понял все так, как обыкновенно и зачастую обоснованно понимают подобные коллизии: кто первый воротился, того и невеста, не дождалась.
Нет, она не жалеет ни о чем! Она подарила Сергею четыре года жизни и продолжение жизни в сыне. Без нее он сгорел бы в считанные месяцы, она знает наверное. Но крушением всего было бы для Сергея догадаться, что она протянула ему себя как подаяние. Она сумела не ранить ненужной правдой живого, не оскорбит и мертвого. Пусть Арсений думает, что она виновата перед ним. Да и вправду ли она так безвинна?
По лицу Прасковьи Филипповны лились слезы. Она стояла у балконной двери, так и не решившись выйти наружу. Откуда было ей узнать, что всадник трижды оглянулся через плечо, прежде чем, раздосадованный, пустился в галоп.