Декамерон
Шрифт:
Итак, вы должны знать, что в Сиэне, как я когда-то слыхала, жило двое молодых людей, очень состоятельных, из хороших городских семей; одному было имя Спинеллоччьо Танена, а другому Цеппа ди Мино; и жили они оба по соседству друг с другом в Камоллии. Эти двое юношей всегда водились друг с другом и, повидимому, так любили друг друга, как будто они были братья, если не более. У каждого из них было по жене, очень красивой. Случилось, что Спинеллоччьо, часто хаживавший в дом Цеппы, был ли тот дома, или нет, настолько сблизился с его женой, что сошелся с ней; так они жили долгое время, прежде чем кто-либо о том догадался. Тем не менее, спустя долгое время, когда однажды Цеппа был у себя, о чем его жена не знала, явился Спинеллоччьо, чтобы позвать его; жена сказала, что его нет дома; тогда Спинеллоччьо тотчас же взошел наверх и, встретив даму в зале, видя, что никого нет, обнял ее и принялся целовать, а она его. Цеппа, видевший это, не сказал ни слова, а притаился, чтобы посмотреть, к чему сведется эта игра; в скором времени он заметил, что его жена и Спинеллоччьо, обнявшись таким образом, вошли в комнату и там заперлись, что сильно его разгневало, но рассчитав, что ни от шума и ни от чего другого его обида не уменьшится, напротив, увеличится стыд, он стал размышлять, какую бы ему найти месть, о которой кругом его не узнали бы, а сам бы он успокоился душой. После долгого раздумья ему показалось, что способ им найден, и он остался в засаде, пока Спинеллоччьо был с его женой. Когда тот удалился, он вошел в комнату и, увидя жену, еще не успевшую поправить на голове фату, которую, балуясь с нею, Спинеллоччьо сорвал, спросил ее: «Что
Жена, чтобы ублажить его, все обещала и так и поступила. Когда настал следующий день и около третьего часа Цеппа и Спинеллоччьо были вместе, последний, обещавший даме явиться к ней именно в этот час, сказал Цеппе: «Сегодня я должен обедать с одним приятелем, и мне не хотелось бы заставить его прождать меня; потому с богом!» – «Еще долго до обеда», – говорит Цеппа. Спинеллоччьо отвечал: «Не в этом дело, а мне надо еще поговорить с ним об одном своем деле, так надо забраться туда пораньше». И вот, уйдя от Цеппы и сделав обход, Спинеллоччьо явился в дом к его жене, и не успели они войти в комнату, как вернулся Цеппа. Лишь только услышала жена, что он пришел, обнаружила сильный страх, велела Спинеллоччьо спрятаться в сундук, указанный мужем, заперла его там и вышла из комнаты. Войдя наверх, Цеппа сказал: «А что, жена, не пора ли обедать?» – «Да и впрямь», – отвечала она. Тогда Цеппа говорит: «Спинеллоччьо пошел сегодня обедать к своему приятелю, а жену оставил одну, выгляни-ка в окошко, позови ее и скажи, чтобы она шла обедать к нам». Жена, боявшаяся за себя и потому ставшая очень послушной, сделала, как приказал муж.
Жена Спинеллоччьо, уступая настоятельным просьбам жены Цеппы, явилась, узнав, что муж дома не обедает. Когда она пришла, Цеппа, много обласкав ее и взяв ее по-приятельски за руку, тихо сказал жене, чтоб она шла на кухню, а ее повел в комнату, и, когда вошел, то, обернувшись, запер ее изнутри. Как увидела она, что комнату запирают, сказала: «Что это, Цеппа, что это значит? Так вот для чего ты велел прийти мне, такова твоя любовь к Спинеллоччьо и верная с ним дружба!» На это Цеппа отвечал, подойдя к сундуку, где был заперт ее муж, и продолжая крепко держать ее: «Прежде чем печалиться, послушай, что я тебе скажу: я любил и люблю Спинеллоччьо, как брата, а вчера я открыл, хотя он того и не знает, что доверие, которое я питал к нему, дошло до того, что он сошелся с моей женой, как сходится со своей. И вот, любя его, я не желаю иной мести, как сходной с обидой. Он обладал моей женой, я хочу обладать тобой. Если ты на это не согласна, мне все же следует отплатить ему, а так как я не намерен оставить эту обиду без наказания, я ведь могу устроить ему такое, что ни ты, ни он никогда не будете тому рады».
Услышав это и поверив Цеппе после многих удостоверений, жена сказала: «Мой Цеппа, так как мщение должно пасть на меня, я согласна, только устрой, чтобы то, что нам предстоит совершить, оставило меня в мире с твоей женой, как и я намерена оставаться с нею, несмотря на то, что она со мной натворила». На это Цеппа отвечал: «Это я улажу непременно, а кроме того, подарю тебе такую дорогую и красивую вещицу, какой у тебя нет». Так сказав, обняв ее и принявшись целовать, он положил ее на сундук, где был заперт муж, и здесь утешился с ней, сколько ему было угодно, а она с ним.
Сидя в сундуке, Спинеллоччьо слышал все речи Цеппы и ответ своей жены, а затем и тревизскую пляску, совершавшуюся над его головою, и ощутил на первых порах такую скорбь, что ему казалось, он умрет, и не будь страха перед Цеппой, он, хотя и запертый, жестоко бы выбранил жену. Затем вспомнив, что оскорбление было вчинено им и что Цеппа имел основание делать то, что делал, и обращался с ним по-человечески и как с товарищем, сказал себе, что, коли того захочет Цеппа, он будет ему еще большим другом, чем прежде. Пробыв с дамой, сколько ему было угодно, Цеппа слез с сундука, и когда она попросила обещанной им драгоценной вещи, он, отворив комнату, вывел оттуда свою жену, которая сказала ей лишь следующее: «Мадонна, вы отдали мне хлебом за лепешку». Сказала она это смеясь. На это Цеппа говорит: «Отопри-ка этот сундук». Когда та это сделала, Цеппа показал Спинеллоччьо его жене.
Долго было бы рассказывать, кто из них более устыдился, Спинеллоччьо ли, увидев Цеппу и понимая, что ему известно содеянное им, или жена, увидев своего мужа и зная, что он и слышал и чувствовал все учиненное ею над его головой. Цеппа и говорит ей: «Вот драгоценность, которую я вам дарю». Вылезя из сундука и не пускаясь в распрю, Спинеллоччьо сказал: «Цеппа, мы теперь в расчете, потому как ты перед тем говорил моей жене, нам лучше всего стать друзьями, какими были раньше, и так как у нас обоих нет ничего отдельного, кроме жен, пусть и они будут общие». Цеппа согласился и в наилучшем в свете согласии все вчетвером сели за обед. С тех пор и впредь у каждой из двух жен было по два мужа, и у каждого из них по две жены, и никогда не было у них из-за этого ни спора, ни распри.
Новелла девятая
Врача маэстро Симоне, желавшего вступить в корсарское общество, Бруно и Буффальмакко заставляют ночью пойти в известное место, а Буффальмакко сбрасывает его в помойную яму, где и оставляет.
Когда дамы несколько поболтали об общности жен, устроенной обоими сиэнцами, королева, за которой только и оставался рассказ, не нарушая прав Дионео, начала так: – Любезные дамы, Спинеллоччьо вполне заслужил издевку, которую устроил ему Цеппа, потому мне и кажется, что (как то недавно хотела доказать Пампннея) не следует строго порицать того, кто глумится над человеком, вызывающим глумление, либо его заслужившим. Спинеллоччьо заслужил его, а я намерена рассказать вам о человеке, который на него напросился, и полагаю, что те, которые учинили его над ним, заслуживают не порицания, а поощрения. Человек, с которым это сталось, был врач, вернувшийся во Флоренцию из Болоньи в мантии из беличьего меха, хотя сам был и бараном.
Как мы то видим ежедневно, наши граждане возвращаются к нам из Болоньи кто судьей, кто врачом, кто нотариусом, в длинных и просторных платьях, в пурпуре и беличьих мехах и в другой великолепной видимости, а как отвечает тому дело, это мы наблюдаем каждый день. Из их числа был некий маэстро Симоне да Вилла, более богатый отцовским достоянием, чем наукой; одетый в пурпур и с большим капюшоном, доктор медицины, как он сам о себе говорил, он недавно вернулся к нам и поселился в улице, которую мы теперь зовем Виа дель Кокомеро. У этого маэстро Симоне, вернувшегося, как сказано, недавно, был в числе его других достойных внимания привычек обычай спрашивать у всякого, бывшего с ним, о всех проходящих, кого бы ни увидел, и точно из движении людей ему надлежало составлять лекарства для своих больных, он на всех обращал внимание и все в них замечал. В числе прочих особенно привлекших его взгляды были два живописца, о которых сегодня дважды была речь, Бруно и Буффальмакко, всегда бывавшие вместе, его соседи. Так как ему казалось, что они жили беззаботнее всех на свете и проводили время весело, что и было на самом деле, он расспрашивал о них у многих. Слыша от всех, что они люди бедные и живописцы, он вообразил, что не может того быть, чтобы они жили столь весело от своей бедности, а так как о них говорили, как о людях остроумных, он и представил себе, что они извлекают великую выгоду из
чего-нибудь другого, о чем никто не знает, и у него явилось желание сблизиться, по возможности, с обоими или по крайней мере с одним из них; ему удалось сойтись с Бруно. Побыв с ним несколько раз, Бруно понял, что врач – дурак, и начал потешаться над ним, сделав его предметом своих диковинных выходок, а врач с своей стороны стал находить удовольствие в его обществе. Несколько раз, пригласив его к обеду и полагая вследствие этого, что он может поговорить с ним по-приятельски, он выразил ему удивление, которое внушали ему он и Буффальмакко, что, будучи людьми бедными, они так весело живут, и он попросил его объяснить ему, как они устраиваются. Услышав эти речи врача, Бруно убедился, что этот вопрос из числа его глупых и бессмысленных, и, рассмеявшись, задумал ответить ему соответственно его юродству. «Маэстро, – отвечал он, – я немногим бы рассказал, как мы это делаем, но не воздержусь поведать это вам, так как вы мне приятель и я знаю, что вы этого другим не передадите. Правда, я и товарищ, мой живем так хорошо и весело, как вам это и кажется, даже более; от нашего ремесла и с доходов, которые мы извлекаем из кое-каких имений, нам нечем было бы заплатить даже за воду; но я не желал бы, чтобы вы подумали вследствие этого, что мы ходим воровать, а мы ходим на корсарство и таким образом добываем, без всякого ущерба другим, все, что нам служит в удовольствие и на потребу; оттуда, как видите, и наше веселое житье».Услышав это и еще не поняв, в чем дело, всему поверив, врач сильно изумился, у него внезапно явилось страстное желание узнать, что означает ходить на корсарство, и он очень настоятельно стал просить, чтобы тот рассказал ему о том, уверяя, что, поистине, он никому того не передаст. «Увы мне, маэстро, – сказал Бруно, – чего вы у меня просите! Вы хотите узнать большую тайну, и если бы кто доведался о том, этого было бы достаточно, чтобы погубить меня, выжить со света или мне самому угодить в пасть Люцифера, что в Сан Галло; потому я не скажу вам о том никогда». Врач говорит: «Поверь, Бруно, что бы ты ни открыл мне, о том никто никогда не будет знать, кроме тебя да меня». Тогда после долгих разговоров Бруно сказал: «Так и быть, маэстро, столь велика любовь, которую я питаю к вашему патентованному дубинообразию из Леньяи, и таково мое доверие к вам, что я не могу отказать вам ни в чем, чего бы вы ни пожелали, и потому я поведаю вам это под условием, если вы поклянетесь мне крестом, что в Монтезоне, никогда и никому не говорить о том, как вы и обещали». Маэстро подтвердил, что никогда не скажет.
«Итак, знайте, сладчайший мой маэстро, – сказал Бруно, – что еще недавно был в нашем городе великий мастер некромантии, по имени Микеле Скотто, ибо он был из Шотландии; именитые люди, из которых лишь немногие остались теперь в живых, оказывали ему великие почести; желая уехать отсюда, он, по их настоятельным просьбам, оставил нам двух знающих своих учеников, которым приказал всегда с готовностью исполнять всякое желание благородных людей, его почтивших, и они охотно служили сказанным благородным людям в кое-каких любовных и других их делах. Впоследствии, когда и город и нравы жителей пришлись им по сердцу, они решились навсегда здесь остаться и вошли в великую и тесную дружбу с некоторыми из них, не обращая внимания на то, кто они, именитые или худородные, богатые или бедные, лишь бы те люди соответствовали их нравам. В угодность таковым своим друзьям они устроили общество человек из двадцати пяти, которым следовало собираться по крайней мере раз в месяц в показанном ими месте; явившись туда, каждый выражал им свое желание, и они тотчас же исполняли его на ту ночь. Сойдясь с теми двумя в особой дружбе и близости, я и Буффальмакко были приняты в то общество, где и состоим. И скажу вам: когда нам случается собраться, чудно бывает посмотреть на ковры по стенам залы, где мы пируем, на столы, убранные по-царски, на множество благородных и прекрасных слуг, мужчин и женщин, в угождение всякому состоящему в этом обществе; на лохани, кувшины, бутылки, кубки и другую золотую и серебряную посуду, из которой мы едим и пьем, и, кроме того, на множество различных яств, какие кто пожелает, которые подносят нам, всякое в свое время. Я никогда не был бы в состоянии рассказать вам, какие слышатся там сладкие звуки от бесчисленных инструментов, какое полное мелодии пение, не мог бы сказать, сколько восковых свечей сгорает за теми ужинами, сколько потребляется сластей и какие драгоценные вина там пьют. Я не желал бы, умная моя голова, чтобы вы вообразили себе, что мы обретаемся там в этом самом платье и убранстве, в каком вы нас видите: нет там ни одного, самого плохонького, который не показался бы вам императором, так мы красуемся в дорогих платьях и вещах. Но выше всех других утех, какие там есть, – красивые женщины, тотчас же, лишь бы кто захотел, переносимые туда со всего света. Там вы увидели бы властительницу Барбаникков, царицу Басков, жену султана, императрицу Осбек, Чянчяферу из Норньеки, Семистанте ди Берлинноне и Скальпедру ди Нарсия. Но к чему это я их вам перечисляю? Там все царицы мира, говорю, включительно до самой Скинкимурры попа Ивана. Теперь смотрите, что дальше. Когда все попьют и полакомятся, проделав один или два танца, всякая из них отправляется в комнату того, по чьей просьбе она явилась. И знайте, что те комнаты на вид райские, так они красивы, и не менее благоуханны, чем ящики с пряностями в вашей аптеке, когда вы велите толочь тмин, и есть в них постели, кажущиеся прекраснее кровати венецианского дожа; на них они и отдыхают. Как орудуют там ткачихи, работая подножками и вытягивая к себе набилку, чтобы ткань вышла прочнее, это я предоставляю вам вообразить себе. В числе прочих лучше всего живется, по моему мнению, Буффальмакко и мне, ибо Буффальмакко большей частью велит приводить себе французскую королеву, а я для себя английскую, а они наибольшие в свете красавицы; и мы так сумели устроить, что они не могут на нас наглядеться. Итак, сами вы можете себе представить, почему мы можем, да нам и следует жить и гулять в большем веселье, чем другим людям, коли вспомните, что мы владеем любовью двух таких королев; не говоря уже о том, что стоит нам пожелать тысячи или двух тысяч флоринов, чтобы нам их – не дождаться. Вот это-то мы и называем попросту „ходить на корсарство“, потому что как корсары грабят всякого, так и мы, с тем лишь отличием от них, что те никогда не возвращают имущества, мы же, воспользовавшись, возвращаем его. Теперь вы знаете, маэстро, мой простак, что мы называем ходить на корсарство; насколько это должно остаться в тайне, вы сами можете видеть, потому более я ничего вам не скажу, и не просите».
Маэстро, наука которого не шла, вероятно, далее уменья лечить ребят от шелудей, настолько поверил словам Бруно, насколько следовало бы поверить любой истине, и так возгорелся желанием вступить в это общество, как только можно было воспылать к чему-либо желаемому. Потому он ответил Бруно, что действительно нечего удивляться, что они так веселы, и с большим трудом воздержался от просьбы устроить его принятие туда, предоставляя себе сделать это, когда, учествовав его еще более, он будет иметь возможность с большею уверенностью предъявить ему свои желания. Итак, в расчете на это, он продолжал поддерживать с ним общение, зазывая его вечером и утром к своему столу и обнаруживая безмерную к нему любовь, и столь велико и постоянно было это их общение, что, казалось, без Бруно маэстро не мог и не умел существовать. Бруно чувствовал себя отлично и, дабы не показаться неблагодарным за такие почести, оказанные ему врачом, написал ему в зале изображение Поста, у входа в комнату – Agnus dei, у двери на улицу ночной горшок, дабы те, которые являлись к нему за советом, сумели отличить его от других, а под небольшим навесом написал битву мышей с кошками, казавшуюся врачу очень красивой вещью. Кроме того, он иной раз говорил ему, когда ему случалось у него не ужинать: «Сегодня я был в обществе, и так как английская королева мне несколько надоела, я велел привести себе Гумедру великого Тарсийского хана». Тогда маэстро спрашивал: «Что такое Гумедра? Я этих имен не понимаю». – «О мой маэстро, – отвечал Бруно, – я этому не удивляюсь, ибо я слышал, что ни Поркограссо, ни Ванначена об ней не упоминают». – «Ты хочешь сказать Иппократ и Авиценна?» – говорил маэстро. «Право, не знаю, – отвечал Бруно, – в ваших именах я так же мало смыслю, как и вы в моих, а Гумедра на языке великого хана означает то же, что на нашем императрица. О да, она показалась бы вам прелестной бабой и, уверяю вас, заставила бы вас забыть лекарства, и снадобья, и всякие пластыри».