Дело принципа
Шрифт:
– Я же тебе сказала, – повторяла госпожа Антонеску. – Я дала ей честное слово, понимаешь? Слово чести.
– А вы разве дворянка? – спросила я.
– А честь бывает только у дворян? – возразила госпожа Антонеску.
– Извините, – сказала я.
Встала на цыпочки, потому что госпожа Антонеску была выше меня на целую голову. Встала на цыпочки, обняла рукой ее шею, чуть-чуть подпрыгнула и поцеловала ее в щеку.
– Боже мой, Стася! – отшатнулась госпожа Антонеску.
Коробочка выпала у меня из руки, упала на пол. Перстень выскочил, два раза прыгнул по дощатому полу – в комнате госпожи Антонеску не было фигурного паркета – и укатился под комод. Госпожа Антонеску, поддернув юбку, опустилась на колени и стала искать перстень под комодом. Я села на пол
– Вы на меня не сердитесь, госпожа Антонеску? – спросила я.
– Сержусь, – сказала она. – Но не за твои дворянские глупости, как ты, наверно, подумала. Что за нежности, Стася? Что за поцелуи?
– Я больше не буду, госпожа Антонеску, – сказала я. – Простите. Я как-то растерялась.
Госпожа Антонеску молча чистила себе рукав от пыли.
– А все-таки жалко, что слуг нельзя пороть, – сказала я. – С каким удовольствием я бы лично выпорола лентяйку Эллу. Ну вот что это такое? – Я посмотрела на сизые валики пыли, которые госпожа Антонеску вытащила из-под комода.
Я потянулась и взяла исписанный листок с пола.
– Нельзя, – сказала госпожа Антонеску и вырвала его у меня из пальцев.
– Почему?
– Это чужое письмо, – сказала госпожа Антонеску. – Ты же дворянка, аристократка! Дочь двух знатнейших фамилий – фон Мерзебург и Тальницки! Где же твоя тысячелетняя дворянская честь?
– Госпожа Антонеску, – сказала я, – вы увольняетесь и поэтому так развоевались?
Госпожа Антонеску неожиданно выпрямилась, сидя на полу, и с размаху дала мне подзатыльник. Первый раз за всю мою жизнь меня ударили. Я даже не поняла, что произошло. У меня зубы состукнулись, и прищемился язык. Было больно, так что слезы полились из глаз, но я справилась с собой и спросила:
– Это за поцелуй, да? То есть мы квиты?
Госпожа Антонеску заплакала тоже.
Увидев, как она плачет, я заплакала по-настоящему, в три ручья и во весь голос. Так громко, что, наверное, папа услышал. Я почувствовала его шаги в коридоре (у него особенный был шаг, не как у всех), я почувствовала, что он подошел к двери с той стороны, но потом развернулся и пошагал назад. Не знаю, почему госпожа Антонеску плакала. Впрочем, и я тоже не знала, почему я плачу – ну, не потому же, что мне дали подзатыльник? Мы долго сидели рядышком и плакали. Потом солнце ушло, поплясав напоследок на потолке, и наши слезы стали высыхать.
– Конечно, это ваше письмо, – сказала я. – Но ведь про меня, да? Это вы про меня писали маме, поэтому это мое письмо тоже. Я ничего не понимаю, но мне хочется посмотреть, что вы про меня писали. И почему не отправили? Почему вы его не отправили? – сказала я. – Почему, почему, почему?!
– Я писала очень много, – сказала госпожа Антонеску, – каждый вечер, а иногда еще днем, после обеда, во время отдыха. Вот на таких листочках. – Она показала мне листок издалека, не давая прочитать, что там написано. – Писала стоя, вот здесь. – Она показала наверх, потому что мы сидели с ней на полу. Да, да, на верхней крышке комода было устроено что-то вроде письменного стола. Там стояли свечка, чернильница, стакан с карандашами и перьями и отдельно подставка для золочёного самопишущего пера, которым пользовалась госпожа Антонеску. – Листочков было много, – повторяла она. – Ведь я писала не сплошную повесть, а просто наблюдения, вроде дневников. Взгляды на тебя. Потом складывала их в конверт и отправляла. Вот один, наверное, свалился за комод, а я даже не заметила.
– Дайте, пожалуйста, посмотреть, – попросила я.
Госпожа Антонеску слабо улыбнулась, пожала плечами и протянула мне листок. Я вскочила, подбежала к окну и стала читать.
Это было ужасно.
Госпожа Антонеску прилежно описывала, как она раздевает меня перед сном, какие у меня прыщи на животе и волосы в подмышках, как заставляет меня мыть
ноги, как стрижет мне ногти на ногах, распарив их в теплой медной ванночке. Описывала, как я сижу на горшке, вернее, уже на ведерке. Когда мне исполнилось двенадцать, госпожа Антонеску принесла мне взрослое ведерко. Ах, ну что я вам буду рассказывать! Вы прекрасно знаете, как устроена эта штука, вроде стула с короткой спинкой на четырех толстых ножках, с подставленным снизу ведерком, которое своей горловиной смотрело в дырку в сиденье. У этой дырки были жесткие края, они немножко резали ягодицы – никакого сравнения с большим круглым детским фаянсовым горшком. Между дыркой и горловиной ведра было расстояние в полдюйма, чтобы удобно было надеть на ведро плотную крышку. А плотная крышка нужна была, чтобы не было запаха. Хотя туда заранее наливали жавелевую воду. Что тот, что другой запах мне не нравился, поэтому я просила, чтобы ведерко выносили сразу. И еще я просила папу, чтобы он наконец приказал оборудовать в нашем доме отдельную туалетную комнату – я видела такую у соседей. Гораздо удобнее, чем держать горшок у себя под кроватью или это проклятое ведерко в углу. Гораздо современнее и комфортабельнее! А папа говорил: «Да, да, конечно» – и дело тем кончалось.Так что этот листок был целиком посвящен моему ночному туалету – мытье ног, шеи и подмышек, чистка зубов и сходить по всем делам.
– Зачем вы все это писали, госпожа Антонеску? – спросила я.
– Ведь твоя мама все равно бы это видела, – сказала госпожа Антонеску.
– Не уверена, – сказала я. – Все это делала бы горничная. Никто, кстати, не велел вам, госпожа Антонеску, – я немножечко разозлилась, – заниматься моим туалетом! Это должна делать горничная, повторяю. А гувернантка, и тем более мама, графиня фон Мерзебург, совершенно не обязана наблюдать, как ее четырнадцатилетняя дочь моет ноги и справляет нужду.
– Но твоя мама, – напомнила госпожа Антонеску, – просила, чтобы я описывала все. Она скучала по тебе, мне кажется. Ты помнишь, сколько тебе было лет, когда вы расстались?
– Да, – сказала я. – Пять с половиной.
– Вот видишь, – кивнула госпожа Антонеску. – Она не налюбовалась тобой, не наигралась с тобой, не наобнималась, не надышалась твоим запахом.
– Она вообще не любила меня обнимать, – сказала я. – Я это помню совершенно точно. Зачем же теперь?
– Не знаю, – сказала госпожа Антонеску. – Она просила, вот и все.
– А вы любите детей, госпожа Антонеску? – спросила я.
– Люблю, – сказала госпожа Антонеску. – Жареных с картошкой и вареных со стручками молодой фасоли.
Я засмеялась, госпожа Антонеску засмеялась тоже.
У нее была такая привычка – прекращать серьезный разговор шуткой. Иногда даже рискованной шуткой, когда разговор становился слишком серьезным, как сейчас. Но наш разговор еще не был окончен. Я шагнула к ней и опустилась рядом с ней на пол, потому что она все еще продолжала сидеть около комода, вытирая слезы.
– Значит, не скажете? – сказала я.
– Стася, – спросила госпожа Антонеску, – разве ты не знаешь, что в любом городе, тем более в Штефанбурге, есть адресный стол?
– А вы уверены, что мама живет под своей фамилией?
– Тебе прямо все вот вынь да положь! – сказала госпожа Антонеску. – Ты же умная и самостоятельная девица!
– Хорошенькое дело, – сказала я. – Вот чего стоят ваши честные слова. Просто продиктовать адрес нельзя, а сказать «пойди в адресный стол и узнай сама» – можно. Какая разница, хотела бы я знать? Госпожа Антонеску, а вы никогда не были замужем?
– Ты еще спроси, – сказала госпожа Антонеску, – есть ли у меня дети? Но я отвечаю: да, разумеется, замужем я была и в некотором смысле остаюсь. Я разошлась с мужем, но официально не оформила развод. Поэтому, кстати, ты меня зовешь «госпожа Антонеску», а не «барышня». Многие гувернантки до седых волос остаются барышнями, мадмуазель или мисс, а я вполне себе мадам или миссис. – Она засмеялась. – И насчет детей тоже полный порядок. У меня есть ребенок. Один. Девочка. Четырнадцати лет. Но давай на этом закончим разговор. Ты не имеешь права задавать мне такие вопросы.