Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дело Томмазо Кампанелла
Шрифт:

– Как тебя зовут, мальчуган? – тихо спросил тем временем тот из матросов, что был постарше, – он как раз стоял почти у самой сцены и вынул из кармана шоколадную конфету в бумажном фантике. Но мальчик не ответил и даже не повернул в его сторону головы.

– Эй там, у сцены! – разозлился настоящий Господин Радио. – Попрошу не мешать нашей работе. Иначе я буду вынужден попросить вас покинуть театр. Его зовут Господин Радио-младший.

Мальчик кивнул.

Сценический Господин Радио продолжал:

– Да, блеск оказывал на меня ужасное воздействие. Я страшно мучался. «Неужели и мой сын мучается так же ужасно, когда попадает в блеск?!» – подумал я. Щемящая, искренняя жалость, та самая, про которую рассказывал нам учитель Воркута, охватила меня. Но в следующее мгновение я понял, что мне нечего жалеть своего сына. Потому что блеск вовсе не оказывает на него такого же убийственного воздействия, как на меня. Наоборот, как симпатичный и милый ребенок, он должен был бы чувствовать себя в этом блеске вполне хорошо. Он в этом блеске пришелся бы к месту. Дети в блеске всегда должны чувствовать себя к месту. Потому как они еще – никто.

Они только начало. А у начала может быть любое продолжение. И значит, категории-то у маленького человечка еще нет! Ведь у маленького человечка еще нет профессии. Нет профессии, нет и категории. Так это понимаю я, Господин Радио.

Поскольку это было все-таки театральное представление, а не прямой слепок с того, что на самом деле происходило в аэропорту города Риги, то в этом месте в хориновской версии событий мальчонка сделал шаг вперед и проговорил:

– Я ничего не понимаю отчетливо, рассудочно. Я чувствую все только в виде каких-то неясных образов, настроений, как собачонка.

– Отлично! Кто-то там спрашивал, как его зовут? Назовем его Собачонка. Отныне мы будем упоминать его только как Собачонка. Это наиболее точно отражает суть происходящих в его голове процессов. Итак, Собачонка – сын сценического Господина Радио! – воскликнул Господин Радио – режиссер.

– А раз нет у маленького человечка категории, значит, он в мечтах своих с полным правом может присвоить себе, на будущее, любую категорию, – продолжал сценический Господин Радио. – Пусть даже и нет у него никакого, ни единого шанса, что в будущем у него, действительно, будет именно эта категория. Ведь это же мечта. А для того, чтобы верить мечте, шансы не нужны. И вот получается ситуация, когда мы с моим сынком Собачонкой оказываемся, так сказать, совершенно в противоположных положениях: я понимаю, насколько сильно не соответствую я этому блеску, а мой сынок Собачонка, напротив, чувствует, что он здесь вроде как свой… Но я не случайно упомянул это «вроде как». Сам по себе он свой. Но ведь он же со мной и, как каждый ребенок со своим отцом, связан со мной множеством невидимых пуповин. И все то ужасное, что относится ко мне, по этим пуповинам перетекает и к нему. А поскольку он это перетекание ужасного через пуповину не осознает головой, он только чувствует это ужасное перетекание в виде каких-то неясных образов и картинок так же, как чувствует и думает собачонка, то от этой неосознанности зла он должен испытывать особенно ужасные мучения. А еще он должен тяготиться мной, как человек, который попал не в свою компанию и только вынужденно в ней находится. Я со своей неяркой профессией и категорией тяну его на дно, в то время как он мог бы со своей мечтой воспарить к небесам. Но если из компании можно выйти, можно с ней не встречаться, то как и куда ему, мальчику, моему Собачонке, от меня деться?!

Тут мальчик шагнул ближе к краю сцены, тут же в него ударил луч прожектора, и, щурясь от его света, мальчик проговорил:

– Я хочу рассказать вам, о чем я все время думаю. Мальчик достал бумажку и принялся читать по ней… Сначала он прочел посвящение:

– Посвящается моим родителям. Нечто вроде школьного сочинения.

Потом он прочитал сам текст «сочинения»: «Знали бы вы, о чем я мечтаю! Я не мечтаю о новом велосипеде, компьютере или паре ботинок. Я не мечтаю о гоночном автомобиле. Я мечтаю о мире, в котором никого из вас уже не будет. Мире, в котором я наконец окажусь свободным от вас, породивших меня и так меня не устраивающих. Я не знаю, куда бы вы все могли деться, но, безусловно, куда-то вы должны были бы деться в том свободном мире без вас. Увы, я слишком сильно переплетен с вами. Каждая жилка, каждый нерв переплетен. Невозможно быть чьим-нибудь чадом и не зависеть от своих родителей всю жизнь. Каждую секунду, каждый миг, каждую долечку времени вторгается в голову это бесконечное унижение: ты порожден кем-то, кто сделал это без твоего разрешения, без твоего вердикта на это. Это чем-то сродни изнасилованию, когда женщина вынуждена рожать ребенка от мужчины, от которого она не хочет его рожать. А разве рождение тебя не устраивающим тебя родителем не есть такое же изнасилование?! О, несправедливость рождения! Какая боль для сильной, свободолюбивой личности все время ощущать это унижение невластностью над самым первым, самым главным фактом в своей жизни! Человек властен над всем в своей жизни, он даже может выбирать, убить или не убить себя, но над своим рождением он не властен никак. В этом корень моих бед, в этом подлое начало всех моих невзгод. Отчего я не имел права выбрать себе родителей? Отчего это гнусное изнасилование?! Добро бы вы хоть как-то пытались смягчить тот факт, что именно вы меня произвели на свет, покаянием, смирением, попытались бы сделать хоть что-нибудь, что бы облегчило мои страдания. Страдания от того, что именно вы мои родители. Так нет же! Вы словно постарались сделать все, чтобы я как можно больше ощутил то, в каком ужасном месте и от каких ужасных неярких родителей мне довелось родиться».

– Мой Собачонка мучается от того, что я не ярок, я не соответствую блеску, – проговорил актер, что играл Господина Радио в рижском аэропорту. – Но я хочу спасти его от этих мучений. И значит, нет мне другого выхода, кроме как предать самого себя, свою тихую, спокойную жизнь и кинуться в погоню за соответствием блеску. Это будет автоматически требовать предательства. Предательства призвания радиоэлектронщика. Но для меня это ужасно. Невыносимо! Я не могу легко предать свое призвание, свою профессию, будь она хоть трижды неярка.

– Но вы же предали, предали себя, свою профессию! – воскликнула женщина-шут, обращаясь почему-то не к сценическому Господину Радио, а к настоящему.

– Да, предал, – согласился настоящий Господин Радио. – Но вы бы знали, какой трагедии мне это стоило! И пошел я на нее только из-за детей. Из-за своих детей.

– У вас есть

дети? – удивилась женщина-шут.

– Да, есть, – ответил настоящий Господин Радио. – Двое. Мальчик и девочка. Помните, когда к нам в «Хорин» на репетицию в здание школы пришла милиция, я сказал, что мы создали наш «Хорин» исключительно для того, чтобы помочь детям. Я говорил тогда именно о тех детях, что страдают от того, что у них неяркие, не той категории родители. Мы, родители, должны сделать что-то, какую-то хориновскую революцию, чтобы наши дети никогда не могли произнести тот монолог, что произнес сейчас Собачонка.

Хориновцы не видели этого, но при упоминании милиции незнакомец, что некоторое время назад незаметно вошел и тихонечко присел на какую-то деревянную тумбу в самом дальнем конце зала, недовольно заерзал.

– Но вот, что я сейчас думаю, – продолжал настоящий Господин Радио. – Ведь дети могут страдать из-за того, что у них неяркие родители, только пока они не вышли из детского возраста. Таким образом, чтобы избавить своих детей от страданий по поводу того, что я, Господин Радио, не соответствую блеску, я переживаю трагедию, затеваю хориновскую революцию, предаю свою профессию. А потом дети взрослеют, сами становятся неяркими дяденьками и тетеньками и говорят мне, что весь этот блеск – это чушь. Что блеску вовсе и не обязательно соответствовать, что на самом деле надо просто честно трудиться в своей неяркой профессии, которую дал тебе Бог, и не забивать себе голову всякой ерундой. И в детстве они никогда не страдали от того, что их родители не соответствуют блеску. И значит все, что я натворил, стараясь соответствовать блеску, это – только глупость и бред?! Я не могу определить, прав я или нет. Носят ли мои дети и вообще все дети земли в своих головах «школьное сочинение» Собачонки, эдакое «посвящается родителям»?! Их ли это сочинение тоже?! У меня в моем детстве было такое сочинение. Но, может быть, я – это исключение?! Может быть, у других детей подобных мыслей нет? Тогда все, что я делаю, из-за чего я мучаюсь – это не просто напрасное дело. Это ужасное дело. Я предаю себя по причинам, которые существуют только в моем воображении. А этот Собачонка – это просто чертенок, который нарочно рассказывает мне от своего имени этот ужасный монолог, чтобы морочить меня. И мой двойник, который идет в театр, чтобы повторить там сцену из моей жизни, – это тоже чертенок, который морочит и мучает меня. Где истина? Кто он, мой двойник: несчастный страдающий ангел или издевающийся надо мной чертенок? Если чертенок, то пусть он подумает: не слишком ли он перебарщивает?

Произнося последние фразы, настоящий Господин Радио уже плакал. В хориновском зале воцарилась совершеннейшая, мертвенная тишина.

Наконец самопровозглашенный хориновский режиссер вытер тыльной стороной ладони слезы и сказал:

– Господа, может ли все, что я сказал, все эти мои мысли быть следствием чрезмерного развития во мне моей совести?

Женщина-шут всплеснула руками и хотела уже что-то сказать, но не успела, потому что настоящий Господин Радио продолжил:

– Нет, не смейтесь надо мной, я и так понимаю, что я странен. Но что же делать, если мне никак не удается не быть таким странным. Если это совесть, то она мучает меня все сильнее и сильнее. И вот что я, наконец, хочу вам сказать. Вот в чем хочу признаться… Это правда, это не театр, это признание находится в области того, что есть на самом деле! За стенами «Хорина». Так вот, нынешний вечер революционен для меня еще и потому, что я решил в самом прямом и простом смысле хоть как-то загладить свою вину: я решил избавить от себя своих детей – мальчика и девочку. Я денусь куда-нибудь от них. Я избавлю их от себя. Я исчезну из их жизни, начиная с сегодняшнего вечера. Или я приду обратно к ним, но приду лишь в том случае, если хориновская революция добьется успеха и жизнь моя каким-то невероятным образом переменится и станет наполненной блеском. Так я решил. Решение мое окончательно. Победа хориновской революции настроений, или я никогда не вернусь к своим детям!

В этот момент на сцену вышел Глашатай и громким оглушительным голосом произнес:

– Уважаемые участники самодеятельного хора на иностранных языках «Хорин»! Не надо забывать, что нам надо попасть во чрево рыбы. Вот уже объявляют наш рейс! Это рыба! Она заглатывает нас и дальше, там, в ее кишках, всегда влажно и тепло, и, главное, попав в чрево рыбы, никуда из него не деться: два часа замкнуты под замок, проглочены, не переварены, ни мертвы ни живы, замурованы заживо, ни Рига, ни Москва, ни Латвия, ни Россия, пограничье, безвременье, ужас. Пасть не откроется, лучик света не промелькнет… За облаками, высоко, старая рыбина не полетит. Она нырнет в туман, что низко стелется, она, поводя мордой из стороны в сторону, заскользит, заизвивается в черноте омута недалеко от земли, близко к верхушкам деревьев: латвийских деревьев, пограничных деревьев, русских деревьев, подмосковных деревьев, деревьев в окрестностях аэропорта Шереметьево. Над шоссейными дорогами и перелесками, полями и оврагами, огнями ночных деревень и семафорами у одиноких переездов в ночи, над поездами и рыбаками, невидимая, едва слышная, обтекаемая воздушными вихрями помчится рыбина, проглотившая хориновцев, в Москву. Ей надо в Москву. В Москву!.. Пасть она будет держать плотно сжатой, ровно дышать, неся в Москву свой нервный груз. И никуда из нее не выскочишь. Больше часа, всем вместе, в теплых внутренностях… Чрево рыбины!..

– Прекрасно! Прекрасно! – произнес тот матрос, что был постарше. – Вот это, действительно, настоящее замкнутое пространство. И никуда из него не выскочишь! Никуда не денешься. Как из внутренностей проглотившего тебя кита.

Появилась самодеятельная артистка, наряженная стюардессой. Правда, в отличие от тех блестящих стюардесс, о которых рассказывал сценический Господин Радио, эта была отнюдь не молодая и отнюдь в ней не было ничего блестящего. Если и было в ней что-то яркое, так это дешевая ярко-красная помада, которой она воспользовалась без всякого вкуса и соблюдения меры.

Поделиться с друзьями: