Дело
Шрифт:
Глава II. Когда прошлое не волнует
Спустя несколько недель после вечера, проведенного в клубе Тома Орбэлла, я сидел в колледже, в служебном помещении брата. Это был мой традиционный визит. Я приехал в Кембридж на ежегодный банкет по случаю окончания ревизии, который приурочивался всегда к Михайлову дню и который я старался не пропускать. Со смешанным чувством покоя и отчужденности сидел я здесь гостем. Когда-то этот величественный зал времен Тюдоров служил столовой мне самому, и я провел в нем за дружеской беседой не один осенний вечер вроде сегодняшнего, когда из-под деревянной панели тянуло холодом и жар топившегося старомодного камина не достигал до окна, возле которого сидели
В кабинете рядом брат разговаривал с каким-то студентом, и мы с Фрэнсисом Гетлифом сидели вдвоем. Фрэнсис был года на два старше меня, а знакомы мы были еще с молодых лет. Я помнил его самолюбивым юношей, силой воли старавшимся побороть свою застенчивость. Лицо у него до Сих пор оставалось тонким и мечтательным; крахмальный воротничок и белый галстук подчеркивали темный загар. Однако успех сделал свое дело: щеки его чуть округлились и манеры стали свободнее. Вот уже несколько лет, как успех, которого он добивался честно и упорно с самого начала своей карьеры и который долго не приходил, внезапно стал улыбаться ему. Он был избран в члены Королевского общества, и во всем мире его имя произносилось с почтением — совсем как он мечтал когда-то. К тому же во время войны его научная работа приобрела чрезвычайно важное значение. Именно за эту свою работу, а не за отвлеченные исследования, он и был награжден орденом Британской империи, украшавшим сейчас его грудь. За все свои заслуги в совокупности он был возведен года два тому, назад в дворянское достоинство.
Он рассказывал мне о наших сверстниках, также добившихся успеха. В своих суждениях он всегда был совершенно беспристрастен, потому что строгое беспристрастие было одним из его принципов, но сейчас мне показалось, что он чуточку перебарщивает в этом. В его словах звучала подчеркнутая благосклонность, свойственная людям, преуспевшим в жизни, когда они говорят о других удачниках.
Из кабинета вышел Мартин. Он переоделся еще раньше и был в полном параде. Он сразу же начал обсуждать с Фрэнсисом студента, с которым только что разговаривал, — не сделает ли тот ошибки, переключившись с физики на металлургию? Мартина беспокоил этот вопрос. Он совсем недавно был назначен заместителем проректора и с головой ушел в свои новые обязанности. Он любил работать именно так.
В отличие от Фрэнсиса, престиж которого последние годы рос неуклонно, Мартин, казалось, застыл на одном месте. Несколько лет тому назад он чуть было не стал одним из руководителей атомного центра. Возможность эта представилась ему не потому, что он был ученым того же масштаба, что Фрэнсис, — ему никогда было не подняться до такого уровня, — а потому, что его считали человеком твердым, таким, на которого можно положиться. Думавшие так были недалеки от истины; тем не менее, ко всеобщему удивлению, он вдруг отказался от идущей к нему в руки власти и вернулся в колледж.
По-видимому, он примирился с мыслью, что карьеры ему уже не сделать. С тем же воодушевлением, с каким он говорил только что об успехах своего ученика, он отдался преподаванию — источнику своих доходов. Работа эта шла ему на пользу. Ему было около сорока, но на вид ему можно было дать меньше. Несмотря на то что он говорил с Фрэнсисом совершенно серьезно, о деле, в проницательных глазах его поблескивал саркастический огонек.
Затем он упомянул еще одного ученика — Говарта, и фамилия эта случайно всколыхнула в моей памяти воспоминание о чем-то давно забытом.
— Говарт, а не Говард? — спросил я.
— Говарт, а не Говард, — ответил Мартин.
— Дело в том, — сказал я, — что я кое-что слышал о вашем бывшем коллеге Говарде. В сентябре Том Орбэлл познакомил меня с его женой.
— Вот как! — заметил Мартин с непроницаемой усмешкой. — Правда, хорошенькая?
— Она во всеуслышанье жаловалась на какую-то вопиющую несправедливость. Вздор, наверное?
— Чистейший
вздор, — ответил Мартин.Фрэнсис же добавил:
— Это совершенно необоснованно.
— Она, по-видимому, считает, что исключили его в силу какого-то предубеждения. Однако в чем там было дело, я так и не понял.
— Тут и понимать нечего, — ответил Фрэнсис. — Он ведь в прошлом — да и в настоящем, надо полагать, — попутчик, и притом небезызвестный.
— Отсюда следует, что расположением кое-кого из наших коллег пользоваться он никак не мог?
— Если бы я хоть на минуту допустил, что это могло иметь решающее значение, я бы молчать не стал, — сказал Фрэнсис. — Надеюсь, тебе этого не надо объяснять.
Он сказал это несколько натянуто, но без обиды. Он не допускал и мысли, чтобы кто-нибудь из людей, знавших его, — я тем более, — мог усомниться в его честности. И то сказать, нужно было окончательно лишиться рассудка, чтобы усомниться в ней. В тридцатых годах сам Фрэнсис, как и многие другие его товарищи по науке, придерживался крайне левых взглядов. Теперь, окруженный почетом и уважением, он несколько поправел, но не слишком. В политике и он и Мартин по-прежнему оставались либералами и идеалистами. Так же как и я сам. В этой области между нами тремя разногласий не существовало.
— Не хочу, чтобы у тебя создалось ложное впечатление, — продолжал Фрэнсис. — В колледже к этому человеку многие относились неприязненно — что правда, то правда, — никуда от этого не денешься, и его политические взгляды, естественно, усугубляли эту неприязнь. Но исключили мы его, во всяком случае, не по этой причине. По этой причине, если хочешь знать, нам в первую очередь было очень трудно добиться его избрания. Пришлось откинуть в сторону церемонии и прямо сказать им, что политика политикой, но нельзя закрывать глаза на то, что это способнейший ученый.
— Чем, — вставил Мартин, — по-видимому, хвастаться нам теперь не приходится.
Фрэнсис криво усмехнулся, не оценив шутки.
— Что и говорить, — сказал он. — История получилась скверная! Человек вдруг взял и пошел на откровенный, ничем не прикрытый подлог. Что к этому еще прибавить!
Стараясь говорить по возможности популярнее, Фрэнсис рассказал мне об этом подлоге. Научный труд Говарда, опубликованный им в соавторстве с его прежним профессором — выдающимся старым ученым, ныне покойным, — вызвал ряд нападок со стороны американских ученых, работающих в той же области; в своих нападках они утверждали, что достигнуть тех же результатов при повторении опыта оказалось невозможным. Фрэнсиса и кое-кого из его коллег по Кевэндишу предупредили частным образом, что в фотографиях, опубликованных Говардом, было что-то «не то». Двое колледжских ученых — Найтингэйл и Скэффингтон — ознакомились с ними. Сомнений быть не могло — одна фотография, во всяком случае, оказалась, если можно так выразиться, поддельной. То есть фотография была увеличена, или, как сказал Фрэнсис, «раздута», и теперь выглядела так, словно на ней были запечатлены результаты совершенно другого опыта; и вот эта самая фотография стала решающим экспериментальным доказательством в научном труде Говарда.
Подлог не мог быть случайным, говорил Фрэнсис. Ни он сам, ни Мартин вопросом, над которым работал Говард, не занимались, но фотографию они видели. Дело было яснее ясного. Любой другой ученый, делавший экспертизу, дал бы совершенно то же заключение, что и Найтингэйл со Скэффингтоном, и, основываясь на этом заключении, суд старейшин и вынес свое решение. В состав суда, как сказали мне Фрэнсис и Мартин, входили ректор, Артур Браун, старый Уинслоу и Найтингэйл — на этот раз в качестве казначея колледжа. Само собой разумеется, сказал Фрэнсис, они должны были исходить из заключения ученых, делавших экспертизу. Никто из них, кроме Найтингэйла, не имеет даже приблизительного представления о том, что такое дифракционная фотография.