Демиургия (сборник)
Шрифт:
Голубая ночь опускалась на город. Первый муж Марты торговал валютой еще со времен первого краха и интересовался женой не больше, чем курсом гульдена к марке. Второй был владельцем шахт, нуворишей последней волны, носил безвкусный галстук и спал со всем женским составом варьете. Потом был он. Первый, с кем Марта говорила о ребенке, и с кем улыбалась так, как улыбалась ее мать, а не как улыбаются актрисы кино. Она смеялась с ним по-настоящему. «На крыше мира» – так называлась его любимая песня, которую он постоянно насвистывал. Для Марты, которая все детство провела в окружении музыки Кара Мио, свист его стал самым ценным. Он знал это, подлец, и пользовался этим. Он играл Шопена, и смотрел на звезды, а Марта смотрела на него.
Марта открыла
Поехать за океан? А безопасно ли там? Глупые, игнорирующие реальности риторические вопросы успокоения загорались и гасли в ее голове. Несмотря на идеологию, образ мысли, положение дел в философии, вероисповедания все были равны. Не было прецедента глупости в этом мире большего, чем уверенность в своей безопасности. Марта верила, что любовь – универсальная ценность мира, бесконечный банк ликвидности, что альфой и омегой уравнивает всех. Сейчас она знала только, что солнце село за горизонт и на небе горела полярная звезда, восходя над Воротной башней.
Дыхание ветра заставило ее глубже закутаться в манто, закрыть плечи, грудь, почти скрыть платье и перестать думать о холоде. Ночь в этой части города была временем цыганской музыки. Ярко, почти как русские платки, нищие бродяги, гадалки, воры и дешевые таксисты пели. «Ты мой воздух, ты мой ветер». Рома, Марта не могла не слышать голос вечной юности и беззаботности. Купюру в 50 марок она бросила в сторону оркестра. Бородатый старик, игравшей на скрипке, совсем не такой, чье пение доносилось из окон императорского театра, улыбнулся странной даме в черной шубе.
Марта казалась одержимой безразличием. Сколько себя она помнила, она была безразлична ко всему. К боли, к войне, к революции, к валюте, деньгами, любви, сексу, вечности и мгновению. Единственное, что она знала и чувствовала в этой вселенной, – была музыка. И он. Черт, он ворвался в ее мир ножом в полотнище и разрушил почти невозмутимую стабильность ее жизни. Сердце не сбивалось ли с ритма? Не ставила ли она себя, впервые в жизни, ниже кого-то? Не крутила ли себе перед зеркалом у виска? Теперь злость поглощала ее. Хотелось сжечь громом все ничтожество его существования, хотелось завалить его его же подарками. Объявить войну его жизни, а заодно и своим чувствам. Хотелось оглохнуть навсегда. Эта гражданская война была бы вечным расставанием со смыслом жизни.
Она не желала смерти или победы. Ей нужна была возможность участвовать в разрушении, возможность стать частью силы, единственной силы в этом мире, сильнее, чем искусство складывать ноты. Уничтожение, разрушение, сжигание. Вот чего ей сейчас хотелось. Это была бы самая короткая, но самая разрушительная война в мире.
Когда взошла луна, над окутанной светом фонарей Гроссштрасе, стали собираться тучи. Марта подумала о дожде. Но дождя не было. А он бы не помешал, смыть потоком вечной, бесконечно струящейся с неба воды все, что окружало ее душу. За шумом капель легко услышать самое ценное. Все гениальные произведения, Травиата, Девятая, Реквием, были написаны во время дождя. И Марта была уверена, что только захлебывающаяся душа композитора, душа, которая не может вздохнуть из-за нот, что переполняют ее, может написать что-то, что трогает другую душу.
Колокол над ратушей возвестил о полночи. На улицах становилось пустынно и тихо. Спокойствие тишины окружало Марту плотным сукном, и ей нравилось это.
Остаться? Остаться жить – вот и все. Мир бы не выжил без Марты. Чистота улицы только доказывала это. А ее тишина кричала об этом во все горло. Нельзя нарушать баланс вселенной.
Надо было возвращаться. Фриц ждал
Иффэ у машины, говоря о чем-то с другими шоферами. Концерт давно закончился, но таксисты курсировали по главной улице столицы, останавливаясь то здесь, то там.– Фриц. Поехали домой.
– Да, мадам.
– Дома Марта взяла патефон, поставила его в ванной на столике, завела, набрала воды, пены, добавила розового масла. Самой большой проблемой стал выбор пластинки. Но она поставила Шопена. Коллекционное издание, с росписью директора Венской оперы. Музыка заиграла, Марта легла в ванну и закрыла глаза. Звуки наполнили ее, а вселенная перестала существовать. Марта Иффэ заснула.
Кап-кап-кап
Кап-кап-кап. На белом снегу очень отчетливо, очень ярко видны капли крови. Пистолет падает из рук. Звука нет, только в лесу токует тетерев. Горизонт опускается, и вот, уже виден только белый небосвод. Падают снежинки, медленно, по голубой лазури скользя, они проносятся от одного края мира к другому. Темный зимний лес ушел вниз, вслед за горизонтом, осталось небо. Солнце слепит глаза, но нет сил зажмуриться, потому что очень болит рана. Если повернуть голову, видно, как кто-то бежит – Магрицкий, секундант. И еще видны капли красной крови на белом снегу. Он садится на лошадь и уезжает. Вслед за ним – его секундант. Я его не знаю.
…
В больнице светло. Очень болит рана, доктора не говорят, сколько мне осталось. Сестра милосердия, Тамара… Она каждые два часа меняет мне бинты. Я теряю силы, а кровь не останавливается, и запах хлорофора все сильнее. Скоро мне будет нечем дышать. Доктор, поляк, хмурит брови. В коридоре жандармы, хотят поговорить со мной. Дуэли запрещены, а он уехал. Обида удовлетворена. Немного чувствую правую руку, от нее до сих пор пахнет порохом. А если закрыть глаза, то видно, как капает кровь.
…
Третий месяц в больнице, сегодня смог поесть сам. Разговаривал с людьми из третьего отделения. Общие знакомые, друзья в коллегии, замяли. В бюрократии есть один замечательный момент – в любой момент времени, любому человеку можно доказать очевидную чушь. Если знаешь, где подписать справление. Я знаю. Родился тогда-то, в такой-то губернии. Такие-то отец и мать, тогда-то служил в армии, тогда-то пошел в коллегию. Если знать это как Отче наш, то любые желания исполнятся. До сих пор не могу ходить, а страшно хочется. Я не знаю, что делать дальше.
…
Навестил папенька, принял у себя. Видел его слезы. Кап-кап-кап. Почти незаметны на черном индийском паркете. Очень болел бок, но виду не показал, не хотел, чтобы он видел. Он тяжело добирался, долго ехал, очень устал. Мы долго говорили, он передал мамино письмо. Последнее. Кап-кап-кап. Иногда очень долго нельзя уснуть, даже если слез не видно.
…
Надо идти на службу. Вернулся в коллегию. Сразу попросился далеко, чтобы не видеть ни этого города, ни этих людей. Пусть будут дома другие. И люди. И пусть долго идет дождь. Кап-кап-кап. Направляют в Бомбей, город тысячи дождей и великой засухи. Не был там очень давно. Никого из знакомых не осталось, все сменились, уехали. Нужно возглавить миссию. Долго думал. Бомбей – это очень далеко. Поехал.
…
В Индии не бывает грустных людей, каждый смотрит на тебя и счастлив, что ты смотришь в ответ. Немного странно это все. Все тут очень странно. И еда, и природа. Замечательный черный бук, я отправлю себе, пусть выложат паркет в гостиной. Каждый день что-то новое. Забываюсь в работе. То прием Махараджи, то дела купеческие. Многих знаю лично. Выезд такой, что завидует Норпуа, глава французской миссии. Я буду здесь, пока не забудусь совсем.
…
Приехали два нарочных. Одно письмо о папеньке. Другое – должен ехать в Пруссию, удостоился чести возглавить миссию в Европе. Очень болит сердце. Нужно за что-то схватиться. Я уронил стол, разлилось вино. Красное вино на песке. Пятна темнеют и осы прилетают на них. Не могу оторваться. Рядом прозрачные.