Демонтаж
Шрифт:
Ранняя смерть жены ударила по Генриху Буртчиняну. Он замкнулся в себе, целыми днями ни с кем не разговаривал. Избрал себе в качестве наказания упрямое и унизительное одиночество. Повел себя так, словно опять превратился в сына арестованного, во врага народа, в человека, которого следует держать от окружающих подальше. Тоски и боли прибавилось после сороковин, когда Мисак, его сын, уехал в рыночную Москву – искать благополучия, денег, успеха. «Что толкнуло его покинуть меня в такую трудную минуту?» – думал Генрих, но не упрекал сына. Он смирился с его поступком, но был уязвлен. Сам он жил десятки лет на одну и ту же зарплату старшего инженера и не допускал мыслей о карьеризме и прочих низостях, как зараза распространившихся в распадавшемся советском обществе. Много позже он осознал, что не перемены в обществе раздражали его и что его счастье было не в политике или экономике, не в войне, патриотизме или воссоединении с родной землей и тем более не в деньгах. Его ежедневная тихая радость таилась в женщине, от которой он хотел избавиться большую часть супружеской жизни. И теперь ее не стало.
После всего случившегося – смерти матери, отъезда брата, затворничества отца, – чувствуя себя не менее одинокой, Седа нуждалась в человеке, который вернул бы ее к привычной жизни. И это была главная причина, по которой в ту ноябрьскую ночь она вышла из опустевшего дома на Абовяна и дошла пешком до общежития университета. Он не верил, что она
Она навестила его в квартире на Московской улице. Несмотря на ранний декабрь, было тепло, и они сидели на деревянных стульях у крыльца дома. «Папа, – сказала Седа, понизив голос, – я решила выйти замуж». Генрих повернулся к дочери, склонил голову и спросил за кого. «Он уже делал мне предложение», – призналась она. Генрих сощурил глаза, припомнил историю о предложении, сделанном на веранде кафе, и посмотрел на дочь с удивлением. «Да, – подтвердила Седа, – это он». Старик потянулся за табаком в нагрудный карман куртки. Он вспомнил, как Мисак – его Мисак, пропавший в Москве, – вернувшись на пляж с бутылкой пива и услышав в пересказе эту историю, расспросил сестру, кто этот чудак, и узнал в нем архитектора с выпускного курса. «Он архитектор, значит?» – спросил отец, сворачивая самокрутку. «Да». – «Он уже что-нибудь построил?» – «Нет, – ответила Седа, – он только выпускается». – «Ах да, – кивнул Генрих, доставая спички. – Вы сыграете свадьбу?» – «Вряд ли. Генрих нахмурился, покрутил мозолистыми пальцами самокрутку. «Значит, выходишь замуж, – протянул он и закурил. – Не рановато ли» – «Ты вообще хочешь увидеться с ним, прежде чем мы распишемся?» Старик уставился на лужицу перед собой – на безжизненное отражение своего лица. Дочь требовала от него слишком многого. Он не ожидал такого давления. «Я могу, – ответил он, пожав плечами. – Но будет лучше, если приедет Мисак». – «Он обещал приехать». – «Он приедет?» – «Он обещал, – повторила Седа. – А исполнит он свое обещание или нет, я не знаю. Это же Мисак». На лице старика впервые показалось что-то вроде интереса. Он неспешно поднес самокрутку. Глаза его заулыбались. Седа снова обратилась к нему: «Ты не возражаешь, если мы будем жить в доме на Абовяна?» Старик поднял брови. «Тоже не хочет жить со мной?» – подумал он и всмотрелся в настойчивые глаза дочери, словно испытывал ее на прочность. «Ты спрашиваешь у меня разрешения?» – уточнил он. «Да, папа. Я не хочу, чтобы жизнь в нашем родном доме прерывалась». – «А эта квартира разве не наш дом?» – спросил он, не отводя внимательного взгляда. «Ты понимаешь, о чем я говорю, – теряя терпение, ответила Седа. – Я уже привыкла к тому дому». Дочь как будто не шутила. Она была куда более похожа на него самого, чем ее брат. «Так что ты скажешь?» – спросила, еле сдерживаясь, Седа; казалось, она вот-вот сорвется. Генрих понимал, что ее гонит стыд, а не какое-либо срочное дело. Но что он мог поделать? Он одобрительно закивал. «Живите, – проговорил он, переводя взгляд на лужицу. – Теперь это будет ваш дом».
Получив согласие отца, Седа на правах хозяйки по-новому обставила фамильную квартиру на Абовяна: отполировала, а затем переставила бабушкино пианино и антикварную мебель, бережно хранившуюся матерью; вытащила из дубового шкафа картины дедушки – большого приятеля Сарьяна [11] , рисовавшего натюрморты в духе Сезанна на maniere armenienne; разбавила скромной коллекцией Сако богатую семейную библиотеку; сдула пыль с дореволюционных фарфоровых статуэток, привезенных бабушкой еще в начале века из Тифлиса. А самое важное – впервые открыла толстый плетеный сундук, где лежали альбомы с выцветшими семейными фотокарточками, и пухлые конверты с бабушкиными письмами, и отдельно скрепленная стопка писем дедушки, отправленных им с этапа и из лагеря; а также особенно дорогой для нее документ – справка пятьдесят седьмого года о его реабилитации, которую Седа впервые держала в руках.
11
Мартирос Сарьян (1880–1972) – армянский художник-постимпрессионист, работавший в ориенталистской стилистике, основоположник современной армянской школы живописи. С 1921 г. жил в Ереване.
В следующие годы она успела не только выйти замуж, но и поступить в аспирантуру, родить ребенка, приступить к диссертации о пребывании Байрона на венецианском острове мхитаристов [12] , родить второго ребенка, приветствовать новую независимую Армению, а затем проснуться в холодной и ободранной Армении. В течение этих лет отец всего пару раз съездил в Москву к сыну и изредка – после долгих уговоров – навещал дочь в квартире на Абовяна. Он проводил с ней и внуками от силы пару часов и поспешно уходил, словно боялся задержаться дольше положенного рядом с родными людьми, словно семья – это клетка, из которой следовало как можно скорее выбраться. Седа не понимала, что отпугивало его от родного дома. Может, гадала она, две тени, которые нависали над ним, едва он вступал в этот дом: тень жены, ушедшей так рано, и тень сына, уехавшего от него при первой возможности? «А может, что-то не так делаю я?» – спрашивала себя Седа, провожая отца до трамвайной остановки.
12
Мхитаристы – армянский католический монашеский орден. Основная конгрегация ордена располагается на острове Сан-Ладзаро-дельи-Армени в Венеции. В ноябре – феврале 1816 г. остров мхитаристов посещал, изучая армянский язык и армянскую историю, лорд Байрон.
За окном стояла ночь и сыпал снег, когда она проснулась. Комнату слабо освещал огарок свечи на столе Амбо. Седа поднялась и по темному коридору, касаясь руками стен, дошла до кухни, умылась ледяной водой из ведра и вернулась к детям. Попросила Амбо зажечь пару свечей в прихожей и спросила, не голоден ли он. Амбо покачал головой. «Тогда подождем остальных», – сказала Седа и снова вспомнила плетеный сундук, в котором, помимо документов, хранила деньги. «Надо вернуть Нине за свет. Так будет правильнее», – подсказала ей гордость, и она полезла под кровать, где стоял сундук. Она потянулась к нему, открыла, нащупала тайник,
вшитый в обивку, отсчитала деньги и вернула сундук на место. И тогда же ее взгляд упал на кожаный портфель Нины. Ну, понятно, понятно. Влюбилась. Не задавая себе лишних вопросов, Седа потянулась к чужому портфелю, вытащила его и ушла с ним в спальню. Заперев за собой дверь, она открыла портфель Нины, осторожно порылась в нем и нашла стопку писем от Рубо. Седа прочитала полностью только одно письмо. Про то, как он собирается кружить пальцами по женским бедрам. Затем она пробежалась по остальным: признания в любви, поцелуи, мечтания, тяга к звездам и так далее. Ануш была права. Седе сделалось сначала смешно, потом грустно и наконец противно. От писем разило пошлостью и мещанством. Давно говорила Сако, посмееваясь, что его сестра после полуночи тащит с книжной полки романы Мопассана. Но теперь она узнала то, чего Сако не знал, и комичного в этом было мало. В душе Седы поднялся вихрь. Сознание, что Нина спит рядом с ней, рядом с ее детьми, отчего-то встревожило ее. А еще Рубо. Этот неотесанный Рубо, который и двух слов связать не может. Покой оставил Седу. Она хотела разорвать эти письма, избавиться от них, сделать так, чтобы их никогда и не было, словно предчувствовала – они разрушат ее мир. Седа уже не хотела возвращать деньги. «Сами заварили, – решительно произнесла Седа, – сами расхлебывайте». Она вернулась в гостиную и отправила портфель Нины обратно под диван.И застыла посреди комнаты, скрестив руки. Задумалась, что делать. Хотела, но не могла отгородиться от безответственного поступка мужа и простодушия его сестры. «Скверна, – внезапно подумала она. – Как они смеют осквернять мой дом». Она снова опустилась на пол и вытащила теперь фамильный плетеный сундук. «Мама, ты в порядке?» – спросил Амбо, озадаченный тем, что мать в который раз полезла под диван. «Подойди ко мне, – приказала Седа, – подойди скорее. Хочу тебе кое-что показать». Амбо подсел к матери. «Может, что-то по дому сделать, мама?» «Нет, сиди смирно». Седа вытащила сундук. «Видишь? – спросила она, указав на него. – Это самое важное, что у тебя есть». Амбо непонимающе глядел на мать. «Вся история твоей семьи хранится здесь, в этих вещах. Ты никого, кроме деда, не застал. Но эти вещи помнят всех». Амбо продолжал непонимающе смотреть на мать. Ее тревога нарастала. «Обещай мне, что сохранишь этот дом, – проговорила она. – Обещай, что не допустишь, чтобы этот дом прогнил». Амбо хотел улыбнуться, но мать смотрела на него предельно строго. Она открыла сундук и показала ему какие-то письма, какую-то справку, какие-то документы. Он впервые услышал слова «приговор» и «реабилитация». Мать раскрыла фотоальбом и показала ему фотографию его прапрадедушки Порсама – завитые усы, цилиндр, пенсне, – человека, построившего этот дом. Затем – фотографию прадедушки, чьи картины сейчас висели на стенах, и рассказала, что его несправедливо арестовали и выселили из дома. Показала фотографию, на которой прадедушка был запечатлен вместе с сухопарым мужчиной в брюках и заправленной рубахе, с улыбкой, добрее которой не сыщешь на всем Кавказе. Они сидели за столом с кувшином вина. «Видишь этого мужчину? – спросила Седа сына. – Это Мартирос Сарьян – главный художник Армении. А рядом с ним его ученик – твой прадедушка. Узнаешь комнату?» Амбо вгляделся. Он кивнул матери. «Самый великий художник Армении сидел в той же комнате, в который ты сидишь сейчас. Понятно?» Амбо кивнул во второй раз. «Встань, покажу тебе еще кое-что». Она взяла его за руку, подвела к книжному шкафу и показала фотографию молодых дедушки и бабушки. «Сорок лет назад, после смерти Сталина, – говорила она пятилетнему сыну, – твой прадедушка отвоевал у государства этот дом, с которым был связан наш род». – «То есть весь этот дом – наш?» – спросил Амбо. «Когда-то был весь, но сейчас – вот эта квартира, – поправила его Седа. – И твоя задача, и задача Гриши, когда он подрастет, не потерять это. Теперь ты понимаешь меня?» Амбо в третий раз кивнул. «Понимаю, мама», – отозвался он, не сводя взгляда с фотографии молодых дедушки и бабушки.
Заскрипела входная дверь. Седа быстро убрала документы и фотографии, отправила сундук под диван и вышла проверить, кто там. Нина, раскрасневшаяся от холода, держала в руках коробку, обклеенную скотчем. Она пришла с почты. Седа вопросительно глядела на нее. «От твоего брата, – пояснила Нина. – Тяжеленная». Седа молча взяла посылку и ушла с ней в гостиную. Амбо, позабывший все, что мать ему сейчас наговорила, закрутился вокруг коробки, уверенный, что дядя снова прислал ему подарок. Седа распаковала посылку: с десяток банок тушенки, банка красной икры, упаковки импортного риса, импортных макарон, японский «Тетрис» и теплые вещи: перчатки, шерстяные носки, шарф. Нина, обняв руками плечи, вошла в комнату и незаметно, боясь кого-нибудь потревожить своим присутствием, опустилась на стул рядом с кроватью Гриши. Он просился на руки. Но Нина не осмелилась взять его. Она замечала на себе недовольный взгляд Седы, но не понимала, в чем провинилась.
Следом за сестрой пришел Сако, продрогший, с промокшими ногами. «Сако?» – донесся голос Седы. «Я», – ответил он. Он опустил на пол банку с молоком, стянул с себя мокрое пальто и ботинки. Нагнулся над санками, отвязал дрова и отнес их в кладовку. Тело ломило. Он вошел в гостиную с парой пахучих дров и увидел на столе посылку с вещами. «От кого?» – спросил он, складывая дрова у печи. «От Мисака», – ответила Седа. Сако опустился на корточки перед печкой, открыл дверцу, собрал пепел, вынес на балкон и вернулся, захватив газетных листов. Седа все еще перебирала вещи. Сако сел за стол, перевел дух и расспросил, что прислал Мисак. Спросил сына, что за игра у него в руках. Потом взглянул на Нину, которая сидела, замерев, у кровати Гриши. Нина слабо пожала плечами. Сако перевел взгляд с сестры на жену. Седа молчала, и он чувствовал, что это намеренное молчание. Он снова взглянул на сестру, и та тоже не ответила ему. Шла непонятная ему молчаливая война.
Сако поднялся, задвинул стул, снова сел перед печкой и подкинул в нее веток и дров. Тело ломило все сильнее. «Твой отец сказал, что говорил с лесником, – обратился он к Седе, поджигая газетную бумагу. – Лавочку могут скоро прикрыть. Правительство, говорит, перекрыло им ход. Ждут сигнала из милиции». – «А сам он как?» – «Отец?» – «Не лесник же. Сако пропустил мимо ушей ее замечание. «Не жалуется, – ответил он. – Говорит, для него ничего не изменилось. Как жил последние годы, так и живет». Он снова поглядел на сестру. «Что-то точно произошло, – подумал Сако, отворачиваясь к дровам. – Надо бы их помирить». Гриша ухватился за бортик кровати, поднялся и что-то пробубнил. Нина все еще не осмеливалась взять его на руки. Седа повернулась к сыну, подмигнула ему и встала, чтобы отнести продукты на кухню. Нина поднялась вслед за ней, надеясь как-нибудь помочь с ужином. Через пару минут Седа вернулась одна. Огонь к этому времени наполнил комнату теплом.
Они ужинали в гостиной, почти в полном молчании, при свете церковных свечей. Седа сварила рис и добавила жирной, мягкой тушенки, растекавшейся по тарелкам. Сытный ужин – редкость небывалая – на время заслонил невзгоды. Только Нина ела без аппетита. Каждый раз, когда Седа вела себя так, как сейчас, она чувствовала себя ничтожеством. Чтобы как-то ободрить себя, она вернулась мыслями к своей надежде – к Рубо. «Только бы он выжил, только бы вернулся ко мне живой, – повторяла она про себя, ковыряя вилкой рис с редким мясом. – Вернулся и забрал. Больше ни о чем не прошу, только вернись. – Нина покосилась на брата, в молчании сгорбившегося над тарелкой. – И не буду никому в тягость».