День гнева
Шрифт:
А пока начальник штаба артиллерии пишет свое донесение, в здании почтамта на Пуэрта-дель-Соль уже заседает трибунал под председательством генерала Груши, которому великий герцог Клеве-Бергский, он же маршал Мюрат, поручил судить мятежников, взятых с оружием в руках. Верховная хунта, то есть испанская сторона, представлена в ней генерал-лейтенантом Хосе де Сексти. Эмманюэль Груши, чья небрежность семь лет спустя станет причиной катастрофы при Ватерлоо, — человек, весьма поднаторелый по части репрессалий: в его послужном списке черными буквами значатся пожар Стреви и казни в Фоссано во время пьемонтского восстания 1799 года. Что же касается Сексти, то он с первой минуты решил самоустраниться, предоставив французам решать судьбу пленников, которых ведут со связанными руками, по одному или малыми группами, но которых не выслушивают и более того — не видят судьи. Груши и его офицеры, превратившиеся в членов трибунала, холодно и бесстрастно решают одну судьбу за другой, вынося смертные приговоры, торопливо оформляемые секретарями. А когда миротворцы, обходившие улицы со словами «Мир! Мир! Все улажено!», возвращаются по домам,
Первыми, кому доводится испытать эту беспощадность на себе, становятся запертые в подвалах Сан-Фелипе пленные, к которым сию минуту присоединились печатник Космэ Мартинес дель Корраль, взятый у себя дома, на улице Дель-Принсипе, слесарь Бернардино Гомес, 26 лет, пекарь Антонио Бенито Сиара, 30 лет, арестованный невдалеке от Пласа-Майор. Покуда французский патруль вел двоих последних к месту заключения, встретившийся с ними разъезд испанских конногвардейцев предпринял попытку освободить арестантов. Последовали ожесточенная перепалка и пререкания, к французам подоспело подкрепление, и испанцам в итоге ничего не осталось, как отступить, не добившись толку. Сейчас пленные сидят под замком, и французский унтер-офицер уже представил список содержащихся в этой камере, где помимо трех вышеперечисленных значатся еще учитель фехтования Висенте Хименес, счетовод Фернандес Годой, рассыльный Морено, юный слуга Бартоломе Печирелли и прочие, общим числом девятнадцать душ. Генерал Груши подписывает смертные приговоры, даже не читая, а генерал Сексти не возражает против этого ни единым словом. И через минуту осужденных, к несказанной печали друзей и родственников, осмелившихся стоять на улице, уводят в кольце штыков на Буэн-Сусесо. По дороге — весьма, надо сказать, недолгой — они минуют заполненную пехотой и орудиями Пуэрта-дель-Соль, где на мостовой в огромных лужах засохшей крови валяются лошади со вспоротым брюхом — память об утренней схватке.
— Нас всех убьют! — кричит неаполитанец Печирелли людям, встретившимся процессии возле Марибланки. — Эти сволочи ведут нас убивать!
Сдержанный ропот отчаянья и протеста, прокатившийся по всей веренице осужденных, подхвачен бредущими в отдалении родными и друзьями. На крики и плач прибегают другие французы — они оттесняют толпу, прикладами гонят связанных людей дальше, в Буэн-Сусесо, а там солдаты заводят осужденных в одну из пустующих комнат, обыскивают их, отбирая то немногое, что представляет какую-то ценность, снимая хорошую одежду, если та еще каким-то чудом осталась на них. Затем четверками выводят в подвал, ставят к стенке, и полувзвод фузилеров расстреливает их в упор. Грохоту залпа отзывается отчаянный крик тех, кто ожидает снаружи или в коридорах дворца.
Казни в Буэн-Сусесо знаменуют начало организованного, систематического истребления, предписанного герцогом Бергским вопреки тому, что он сам обещал хунте. После трех пополудни сухой ружейный треск, предсмертные крики жертв и гогот палачей вгоняют в столбняк тех немногих смельчаков, что решаются выйти в поисках сведений о родных и близких в окрестности Буэн-Ретиро и Пасео-дель-Прадо. Аллея и пустырь между монастырем иеронимитов, фонтаном Сибелес, оградой обители Иисуса Назорея и Пуэрта-де-Аточа превращены в обширное место казни, где по мере того, как день клонится к вечеру, все выше громоздятся горы трупов. Расстрелы, утром начавшиеся словно бы самопроизвольно и стихийно, сейчас проводятся по приговорам и продлятся до ночи. Только с Прадо могильщики наутро вывезут девять телег с трупами — число казненных огромно. Среди них и сапожник Педро Сегундо Иглесиас, выданный соседом после убийства французского солдата, Дионисио Сантьяго Хименес, паренек из обслуги загородной королевской резиденции в Сан-Фернандо, толедец Мануэль Франсиско Гонсалес, кузнец Хулиан Дуке, лотерейщик Франсиско Санчес де ла Фуэнте, житель улицы Пьемонте Франсиско Иглесиас Мартинес, слуга-астуриец Хосе Мендес Вильямиль, рассыльный Мануэль Фернандес, погонщик мулов Мануэль Сарагоса, 15-летний Грегорио Ариас Кальво — единственный сын плотника Нарсисо Ариаса, стекольщик Мануэль Альмагро Лопес, Мигуль Факундо Ревуэльто, 19-летний садовник из Гриньона, приехавший в Мадрид вместе с отцом и бок о бок с ним сражавшийся утром. Расстреляны и другие несчастные, не принимавшие участия в боях, — каменщики Мануэль Ольтра Вильена и сын его Педро Ольтра Гарсия, взятые у Пуэрта-де-Алькала, когда оба, не обращая внимания на происходящее вокруг, направлялись за город на работу.
— Sortez! Все на выход!
В патио дворца Буэн-Ретиро сторож Феликс Манхель Сенен, 70 лет, ловит взглядом пепельно-серый, набухающий скорым дождем свет небес на западе. Французы только что вытащили его из превращенного в тюрьму сарая, где прежде был склад фабрики фарфора. Там вместе с другими арестантами он провел последние несколько часов. Постепенно привыкая к дневному свету, сторож видит, что наружу извлекли также возчика Педро Гарсию и двоих конюхов из королевских конюшен — Грегорио Мартинеса де ла Торре, 50 лет, и Антонио Ромеро, 42, — все трое под его началом дрались с французами, пока не попали в плен у Ботанического сада. За ними выходят гончар Антонио Коломо, прежде работавший на черепичной фабрике у Пуэрта-де-Алькала, коммерсант Хосе Доктор Сервантес и писарь Эстебан Собола. Все они измождены, ранены или контужены в бою или были избиты, когда их брали в плен. Французы сорвали злобу на Антонио Коломо, вздумавшем сопротивляться, когда за ним пришли в мастерскую, где он прятался, и ему крепко досталось — он весь в крови и едва
держится на ногах, так что остальным приходится поддерживать его.— Allez! Vite!
По тому, как солдаты держат ружья, можно догадаться безошибочно об участи арестантов. И, предчувствуя скорую развязку, они разом принимаются молить и кричать. Коломо валится наземь, когда Манхель и Мартинес де ла Торе, отпустив его, пятятся с яростной бранью, пока не упираются лопатками в стену. Рядом с гончаром, который на коленях, шевеля разбитыми губами, беззвучно шепчет молитву, Антонио Ромеро просит о пощаде надрывным криком:
— У меня трое малолетних детей!.. Я оставлю их сиротами… а жену — вдовой!.. И мать-старуху!
Солдаты невозмутимо делают свое дело, завершают приготовления. Лязгают шомпола, забивающие в ствол пули. Писарь Собола, вспомнив, что знает французский, взывает к унтер-офицеру, командующему экзекуцией, твердит, что все они ни в чем не виноваты. На его счастье, юный белокурый сержант вдруг словно бы замечает его.
— Est-ce que vouz parlez notre langue? — удивленно осведомляется он.
— Oui! — вскрикивает писарь с вдохновением отчаяния. — Je parle francais, naturallement!
Сержант в задумчивости еще некоторое время разглядывает его. Потом молча выдергивает из кучки приговоренных и, подталкивая в спину, уводит назад, в подвал. Солдаты тем временем вскидывают ружья, берут к прицелу. Спускаясь по ступеням, Эстебан Собола — завтра он выйдет на свободу, чудесным образом сохранив жизнь, — слышит за спиной раскат ружейного залпа, обрывающий последний крик его товарищей.
Темнеет. Слесарь Блас Молина Сориано, завернувшись в плащ, пониже натянув берет, сидит на скамье возле фонтана Лос-Каньос, и фигура его постепенно тонет во тьме, окутывающей улицы Мадрида. Сидит неподвижно: душа его буквально кровоточит от всего, что предстало сегодня его глазам. Сюда, в этот уголок безлюдной площади, он забился после того, как кавалерийский разъезд разогнал кучку горожан — среди них был, разумеется, и неуемный слесарь, — требовавших освободить пленных, которых по улице Тесоро вели в это время в Сан-Хиль. Весь остаток дня, с той минуты, как, вернувшись из артиллерийского парка, снова вышел из дому, Молина, терзаясь бессилием и горькой досадой, бродит по городу. Бои стихли, сопротивление сломлено, задушенный императорскими войсками Мадрид тонет во тьме. Те, кто осмеливается высунуть нос на улицу, чтобы сменить убежище, пробраться домой, укрыться у родственников или друзей, идут крадучись, торопливым шагом, готовясь в любую минуту услышать оклик, а то и выстрел французского часового, выпускающего пулю без предупреждения. Улицы освещены только пламенем костров, которые на перекрестках и площадях разводят французы, вместо дров подбрасывая в огонь разломанную мебель из разграбленных квартир. И красноватый, зыблющийся, зловещий свет выхватывает из темноты то поблескивающие штыки, то стволы и лафеты орудий, то выщербленные пулями стены, то битое стекло, то распростертые на мостовой трупы.
Блас Молина зябко вздрагивает под плащом. Из окон доносятся плач и причитания — там, наверно, оплакивают уже совершившуюся или неотдалимо скорую гибель близких, а может быть, судьбу тех, кто ушел и домой не вернулся, сгинул где-то, пропал без вести. Направляясь сюда, в эту часть города, он встречал родственников арестованных и пропавших. Стараясь держаться порознь, чтобы не навлечь на себя ярости Бонапартовых солдат, эти несчастные стягиваются ко дворцу или к зданию кортесов, требуя посредничества — а оно совершенно невозможно, ибо давно уже разошлись по домам министры и советники, если же кто из них и пытается ходатайствовать перед военной администрацией, попытки эти оказываются бесплодны и никчемны. В ночи там и сям по-прежнему слышатся одиночные выстрелы и залпы — для того ли, чтобы показать, что казни продолжаются, или чтобы заставить устрашенных горожан сидеть по домам. По дороге Блас Молина своими глазами видел четыре свежих трупа возле монастыря Сан-Паскуаль и еще три — между фонтаном Нептуна и оградой Сан-Херонимо: как рассказали ему, это те, кто решил под шумок пограбить Ретиро, да попались французам, то есть по шерсть поехали, а вернулись стрижеными. Верней сказать, вообще не вернулись. И это не считая множества одиночных тел, разбросанных там и сям, и девятнадцати расстрелянных во дворе Буэн-Сусесо: целая груда их лежит вповалку у стены.
Осмысляя все это, Блас Молина плачет от невыносимой душевной муки, от стыда и ярости. Сколько храбрецов пало. Сколько людей полегло в артиллерийском парке да и по всему городу — и все для того, чтобы все кончилось под мрачным покровом этой непроглядной ночи, во тьме, прорезаемой лишь мечущимся пламенем костров, вокруг которых пьяно хохочут победители, оглашаемой залпами — это добивают тех, кто совсем еще недавно, презирая опасность, дрался за свободу и за своего короля.
«Клянусь отомстить, — говорит он, неожиданно для самого себя вскочив на ноги. — Клянусь отомстить французам за все, что они натворили. Французам и тем предателям, которые бросили нас одних. И пусть Господь меня покарает, если струшу и ослабею».
Блас Молина клятву свою сдержит. История смутных времен, имеющих наступить уже совсем скоро, впишет на свои страницы и его негромкое имя. Скрывшийся из Мадрида от расправы, вернувшийся после битвы при Байлене, чтобы оборонять испанскую столицу, снова бежавший оттуда после капитуляции, этот упрямец в конце концов примет участие в герилье. А потом, прося у короля какую ни на есть должностишку при дворе, напишет свой мемориал, начинающийся со слов: «Покидая на произвол судьбы супругу свою, дабы служить его величеству и отчизне…» Однако Фердинанд VII, который, пересидев всю войну в Байонне, принесет Бонапарту поздравления по случаю побед и вновь воцарится в Испании, его ходатайство оставит без ответа.