Чтение онлайн

ЖАНРЫ

День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:

Ну, какая у меня может быть стройка?!

И когда я с ужасом лишнего, невъехавшего думаю о завтрашнем электронном рае, в котором у каждого из башки будет торчать по три разноцветных проводка, – только диван и чашка внушают мне надежды. Мне кажется, без дивана «они» «там» не обойдутся. У хлеба, для сравнения, шансов поменьше. А вот чашка – ну, полое одностороннее ограниченное цилиндрическое приспособление для потребления жидкости с держателем для пальцев – должна остаться.

Еще – кнопкой не отключить бывших людей, длящуюся пространную жизнь умерших; как мощно продолжается она, благородно обезличась, – его вещи, оплаченные им квитанции, жизнь в памяти случайных знакомых – а был такой; тратятся его деньги, еще послужат сделанные им покупки, аукнутся упущенные им выгоды, бомж не нарадуется его ботинкам, его машина возит молодых, он снится и что-то говорит жене, ему уже всё равно, а его неисполненное обещание еще кого-то ранит – кончившаяся

жизнь расходится в стороны волнами, толчками, колебаниями и, смешиваясь с такими же волнами, толчками, колебаниями, смыкается в вечную зыбь, что качает дома по ночам, качает колыбели и землю.

И еще – дети. Мир – эти обглоданные корки, обертки, фантики, ценники, посылочные ящики, доски и слизь – он такой, «ничего не надо менять» написано на нем, пусть, но вот только дети… Всегда мешают дети. Особенно их слезы. Когда видишь детей, особенно плачущих детей, когда посреди аэропорта худенькое существо, наклонившись, коротко и расчетливо ударяет – раз! – разок! – крысиной лапкой по лицу своего капризничающего ребенка, – кажется: надо что-то изменить. Надо быстро что-то изменить. Вот ты – должен. Детей кто-то присылает за долгами.

Я поднялся и отправился в детскую. Барышня спала, белела во тьме, как буква. Она как ручеек. Любовь может пропасть. А барышня не может пропасть, она будет. Меня уже почти нет, а она – есть. И я еще тоже побуду.

Настало утро. И я решил расширить пределы своей неповторимой личности.

– Я люблю футбол, – сообщил я жене, – но почему-то, когда я собираюсь посмотреть Лигу чемпионов – всего-то несколько раз в году! – у нас всегда что-то происходит… Давай будем повнимательней друг к другу! Давай будем помнить друг о друге побольше, ладно? И проявлять заботу! Так вот – 8 декабря я – смотрю – Лигу чемпионов! Заранее предупреждаю – 8 декабря, что бы ни случилось, что бы там ни стряслось, – я смотрю Лигу чемпионов, запомнила? 8 декабря!

Жена спросила:

– В мой день рождения?

Миллионы

Шкр-ов, человек, очнулся, услышав по-вдовьи печальный голос: «…Волоконовка, четвертой платформы, восьмого пути», и покатил сумку, обросшую аэропортовскими багажными липучками, мимо кассовых очередей, где выделялись женщины в похоронных косынках, от всех ожидавшие почему-то особого отношения, – морщился, и щерился, и осуждающе качал головой: не ездил сто лет, и чтоб еще – а ну вас на хрен – лучше нанять, и по трассе «Дон» (с холодильником, и повышенной вместимости, и музыку врубить): грязь, помойка, не туалет, а параша, еще и за деньги?! Как сюда пускают бомжей?! Как вот все вот эти вот могут вот здесь жрать, и жрать то, что они жрут; даже воздух, тут даже дышать… а, всё как всегда и повсюду! Любой, кто одет почище, особо – беловолосые девки с загорелыми бедрами, поймите, как случаен Шкр-ов здесь, вынужден – нестерпимо! Над платформой летали мыльные пузыри, и мрачные люди предлагали наборы инструментов за полцены, отъезжающие докуривали, и – окурки под стальные колеса: происходило безболезненное железнодорожное расставание. Подали волоконовский задом наперед, запалив гражданскую войну на платформе: все, кто стояли «в голове состава», двинулись «в хвост», те, кто караулил последние вагоны, – побежали навстречу: друг против друга.

Проводнице, грузной, со словно сросшимися грудями, жидковолосой, с обугленными тушью веками и гримасой скорбного безразличия, закрепленной косметикой, Шкр-ов брезгливо сказал: даже «СВ» у вас нет; она ответила в сторону: у нас в купе ездить некому, занимайте любое, часика через пол можно будет попить чайку.

В вагоне узнаваемо пахло гарью, в туалетной двери сквозила высокая щель, удобная для определения «занято» или «свободно»; вагон прибыл из прошлого Шкр-ова, выходит, там, в прошлом, что-то еще от Шкр-ова осталось. Пни от яблонь, нависавших над его детством. Его еще теплые следы и соседские воспоминания о воспоминаниях. Шкр-ов глянул в оставленную в купе русско-украинскую макулатуру: «Секрети догляду за бджолами и квитами», в заголовке вместо «благоухания сада» прочел «благоухание сала». Прилетела муха, деликатно кружила и приземлялась, указывая Шкр-ову, куда ему еще себя шлепнуть, да побольней, – всё как-то становилось хуже, а он подорвался ехать, чтобы достигать – предъявить волоконовским что-то типа «ну, поняли, кто я?» – так туда и надо гнуть, хуже нет (про себя Шкр-ов часто так говорил, ему бы слушателей с пониманием, вот в Волоконовке племянники…), когда у кого-то что-то по жизни не так – а они вот так вот руки на коленочки и сидят чего-то, ждут, трут чего-то, ноют… А надо просто: подняться, пойти и дать денег – по-любому! Он даже и с матерью так: только чувствовал, что она собирается вот это вот гнилое: сынок, найди для меня минутку, можешь меня послушать, долго я готовилась к этому разговору, ночами подбирала слова, болит душа за тебя, – мать еще не начала, а он уже – хоп! – давал денег! – и она запиналась, благодарила и отступала, и подготовленное

ею неведомое неприятное как бы переставало существовать. Он переложил мелочь в карман и отправился обозначиться проводнице:

Я сам с Волоконовки, она не удивилась (просто не знает, сколько стоят его часы, да она столько за год не…!), жили на Ворошилова, там, где магазин «У Лысака», – проводница не откликалась на пароль, хотя только очень-очень свой знал, что деревянная будка на два входа, снесенная двадцать лет назад, называлась «У Лысака», хотя сам Лысак ушел с немцами и много позже потом засылал проведать улицу немку-жену, и кто-то с ней говорил, а бабка Шкр-ова даже не вышла из хаты, не простя: по доносу Лысака расстреляли Андрея Калашникова; сам давно в Москве, мотаюсь по миру, родня – Курепины – осталась на Зацепе и на Казацкой, где детская стоматология. Проводница не знала Курепиных, равнодушно смотрела, как в плацкарту заселялись, шаркая тапками, наработавшиеся, пустоглазые хохлы – лопоухие, одинаково минимально подстриженные, с редким чубчиком, разделенным на острые прядки, похожие на расчесочные зубья, они ходили строем, молчали, всё время что-то пили, в них чувствовалась не угроза, а – ничто. Масса. Лавина, которой безразлично, куда сойти.

– Думаю, дай построюсь на родине, – он говорил с неестественной выразительностью, подкатывая глаза к небу; проводница, скорее всего, думает, что Шкр-ов пьян, – купил участок. На Интернациональной. У Ткаченко, инвалида, что мясо коптил.

– А жена его амурской горбушей торговала в поездах, – припомнила проводница и крикнула подруге, охранявшей соседний вагон: – Не зевай, не соблазняй на сон! – и вгляделась наконец в Шкр-ова. – Так там вроде тридцать соток. Участок, конечно, чудо… Черешни, абрикос. Таких в городе больше и не осталось. Да там и домишко был неплохой из шлакоблоков, газ; подделать и жить, или жильцов пускать. Не брешут – три миллиона отдали?

– Ну, – Шкр-ов обрадованно кивнул, теряя управление над собой, соврал: – Побольше…

– А я всё ахала: та-ак дорого… Думаю: а потому что с домом. А утром иду на работу – дома того нет. За ночь снесли и самосвалами вывезли. Сказали: москвич купил, место ему так понравилось, самое центровое, нужен ему тот домишко… По телефону руководит, – проводница почему-то говорила будто не о Шкр-ове, а о другом, подлинном владельце участка на Интернациональной, не присутствующем здесь, возле волоконовского пятьдесят девятого, скорого, не замечая его самодовольной радости, засверкавшей заметности и доброты: спрашивайте, что интересно, отвечу: обалдеть, да? – а вдруг вместе купались на дамбе, тыкали щетки в один зубной порошок и ночью слушали в транзисторах хриплых «эмигрантов» на попиленных дубках под забором баптистов Орищенковых? – он приглашал:

– В немецком стиле построю, под черепицей, четыреста квадратов, природный камень вот так по цоколю, камины…

– У нас просто строят: так – кухонька, так – спальня… Чего ж, если вот это есть, – проводница похлопала на боку воображаемый кошелек, – чего ж не построить… – не понимала она, да как и все, что возможности не приходят вот так вот сами, побегать пришлось, посидеть на «булка хлеба и чай», он может ей растолковать:

– А потому, что вовремя спрыгнул с этой темы, с Волоконовки свалил, а то и посейчас бы кружил, – он рассмеялся и передразнил первоначальные свои, оставленные в Волоконовке страдания: – На сахаре подскочил – на семечке потерял. На масле поднялся – на винограде упал. Умывался тем виноградом! Ногами давил! – покивал: «да, да, вот так и было! – а ведь не скажешь по мне?» – Где бы, что бы я, кем бы я – если б остался?! Сейчас разве б смог? Где те мои дружки, что остались? Вон Олег Махортов – хотел высоко подняться…

– А теперь с цыганами проволоку собирает, – подсказала проводница.

– А помню, заходишь: у него деньги – мешками лежали! А Худолий Витя?

– Сожгли в хате вместе с матерью.

– А Шкарпеткин?

– Потонул в Осколе вместе со своим джипом. Говорят – сам.

– Сам! – едко посмеялся Шкр-ов. – И руки себе связал – сам! И Леху Безземельного утопили: когда всплыл – вот так вот в руке! – держал ключи от машины и от дома. Он им всё предлагал, лишь бы жить оставили! А Костя, я не знаю, как его фамилия, по-уличному – Костя Крашеный, высокое у него в Волоконовке достижение?

– Встречаю по выходным на базаре: ездит на коляске с моторчиком.

– И речь не восстановилась? А всего-то – менты разок допросили! Не знаю только, как там Аладин, что с оптовкой под мостом мутил, – барахтается?

– Похоронили. В ноябре будет два года, – с неодобрением: как такое не знать? – Застрелили.

– Ни хрена себе. За что?

Проводница пожала плечами «не знаю», но пояснила:

– Что-то с лесом. Зять его попросил с фермером с Новоездоцкой разобраться – что-то с лесом. А фермер как-то устал от всего этого. Те только калитку открыли, он, – проводница прицелилась, закрыв глаз, и нажала, – Аладину дробина в сердце, а зять в штаны наложил, – и хмыкнула – в Волоконовке, видимо, эту подробность любили пересказывать.

Поделиться с друзьями: