День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:
Болельщики, собравшись поголовно, добивали Эрика, загибая и разгибая пальцы:
– Погоди-погоди, чо ты сразу в сторону, разговор был за то, что на этом месте Елена Прекрасная обрела первый крест, так?
– Так.
– Так. А как же она могла его поднять? Если весил он сорок пять килограммов? Куда ты отворачиваешься? Ты на меня посмотри – всасываешь то, что я говорю?
– Ну, значит, фрагменты креста, – осторожно подбирая слова, выдавливал Эрик.
Я мучился: сын – голодный, за весь день – один пресный арабский батон, не знали, куда выбросить.
У Стены Плача с автобуса попросили снять флаг, и, не без сомнений разместив на макушках засаленные бумажные кипы, неловко притихнув, московиты, великороссы, граждане РФ, встающей с колен, бесшумно прокрались вниз по ступеням меж шумно и деловито молящихся еврейских гнездовий, подставок со свитками Торы и каких-то шкафов, в которых свитки вращались особыми механизмами, в мужскую часть стены – она раза в три больше женской.
Стена не выглядела древней, хотя сверху ее обжили какие-то кустики. Потрогал – удивительно теплые камни.
Сын стоял рядом и не знал, что здесь делать.
Меж камней мусорно натыкали стопки разномастных записок, записки, туго свернутые в окурочные комки, вбили, втиснули в каждую мельчайшую впадину. На отогнувшемся крае одной я прочел аккуратное русское «здоровье». А, не буду ничего просить.
– А теперь мы поедем осматривать место Тайной вечери.
– Погоди, Эрик, – с места грузно поднялся выбранный народом делегат в пионерском галстуке, – тот самый зал, где была вечеря? Или какой-то похожий зал, который построили близко от того места, где был когда-то, блин, зал, похожий, типа, на тот, где была вечеря?
Эрик молчал.
– Ну-ка, вези нас туда, где можно выпить!
Оттуда, где можно выпить, автобус тронулся, закричав «День Победы», пьяные дирижеры, размахивая руками посреди салона, пытались понять: последние или первые ряды громче поют, никто не попадал в такт.
– Давно наблюдаю за тобой, – ко мне подсел косоглазый и глядел, как всегда, в сторону, – твой сын? Молодец. Мужчина. Уважаю, – он пожал мою руку. – Я своей позвонил, предупредил: приеду – будем делать сына. Вырастет – буду тоже повсюду с ним ездить.
И мы вместе улыбнулись, как хохочет сын, – мы обгоняли другие русские автобусы с воплем «Тарань!», там наши братья пели «Взвейтесь кострами…», а мы затянули «Последний бой, он трудный самый», сын пел и смеялся вместе со всеми, я чувствовал: всё не зря, правильно я всё вот это.
А вот и ночь, и пылающий стадион, и на стадион толпами и колоннами, смеясь, валят одни наши, нас никто не перекричит, и толстый певец по фамилии Шаповалов, взяв посреди поля микрофон, с одинаковым чувством исполнил оба гимна; с началом мы, народ, немного поспешили (Шаповалов с упоением и наслаждением медлил), но подождали у порога припева и припев грянули вместе и так, что всем ясно, кого здесь всех больше и кто главней…
Что евреев побольше, стало ясно, когда дармоеды и педерасты пропустили гол.
Оказалось – это нас почти нет.
В автобус все вернулись абсолютно трезвыми.
В отеле сын спросил:
– Пап, почему мы всё время проигрываем?
Сказал:
– Сейчас буду плакать, – и уснул, вытянувшись поперек двух кроватей, во всю ширину. Удивительно, как быстро они растут и как мы…
Я собрал вещи и пошел к морю, столкнувшись на выходе с косоглазым банкиром-туляком:
– Из ночного клуба, – отчитался он, – русским никто не отсасывает. А предлагал – тысячу евро!
На море разлили дрожащий лунный свет, пустой пляж, одна женщина в белом платье, молодящаяся старуха сидела на лежаке, принеся с собой бокал из ресторана. Я смотрел на ее кривую, сломленную спину. Вряд ли она кого-то ждала.
Я прошел туда, где свет заканчивался, к морю, набирая прохладного песка в шлепки, – море подкатывалось и вскипало, справа била дискотека соседнего отеля и голо стояли мачты парусных развлечений, наискосок тарахтел легкий самолет, впереди стоял катер – наверное, так здесь всегда; я поднял глаза – звезды, и ждал, когда одна звезда покажется особенной. Так всегда кажется, когда поднимаешь глаза на звезды, что одна звезда начинает мигать и переливаться или просто загорается на твоих глазах. Но ничего такого. Так и не понял, радоваться этому или нет. Можно уезжать. Завтрашний день – он всегда кажется новым миром. Даже если поспишь час, встаешь всё равно новым и в новом.
По самолету качались пьяные, стюардессы при снижении не могли усадить, прощались. Меня пытался обнять какой-то толстый дядя:
– Приезжай с сыном. Скажи в Челябинске любому – Валерик. Меня там все знают!
Из самолета в метель при минус девяти все шли принципиально в шортах и майках. Двоих несли.
Живые помощи
Обещали чудовищные снегопады – они и завалили, установив семилетний рекорд, в прошлый вторник отбушевала сильнейшая в году магнитная буря, вчера что-то аномально вспыхивало, а потом гасло на поверхности солнца, ожидалась сверхъестественно теплая весна, обещавшая перейти в катастрофически засушливое лето на фоне беспрецедентного падения евро, последствий зимней тоски и разворачивающейся гражданской войны населения с милицией – после всего и в течение я смотрел из-под бетонного козырька остановки «На повороте Селиваново» на ржавеющие в поле останки какого-то сельскохозяйственного монстра, кашалота, ковчега – арки-ребра сохранились целиком, кое-где шифер еще держался на остатках черепа, печень, кишечник и легкие цистернами еще занимали отведенные промышленной природой места; инструкция райотдела милиции на столбе объясняла, в какой последовательности и что следует в случае атаки «Аль-Каиды», – на столбе сидел коршун, ветер раздувал и заворачивал на бок его перья какого-то звериного, теплого оттенка, коршун не замечал меня, с сонным, свежеразбуженным видом он отрешенно смотрел куда-то вдоль дороги, по которой не ездил никто, туда, в сторону Майского, где на тополях собирались стаями и улетали… за реку, к маслозаводу, за дармовыми просыпанными семечками.
Чувство общего, бесконечного невезения охватывает любого нашего, как только он… Ну
ладно. Человек, запоминающий это при помощи навязчивого наборматывания, несется с горки и ждет вечера, словно завтра и послезавтра случится именно то, что он ждет. Он заметно поседел и обрюзг. Девушки недоуменно смотрят на него, когда он шутит. Нет, на памятники самим себе, про которых говорят «хорошо сохранились», охраняемые за счет откатов с госконтрактов и выплат коммерческих структур, смотрят еще с интересом; ему трудно говорить про себя «пожилой» – про мальчика, что еще позавчера забивал за «Луч» в младшей возрастной группе, но это факт, неназываемый, но существующий, а также факт, что – никаких чудес за всю свою и окружающих жизнь, необъяснимого ничего, вещих там снов, исцелений в пещерном монастыре, связанном подземным ходом с детской колонией, свечений, встреч под кладбищенской шелковицей в полночь, голосов: «Ого-го-го-ооо, отмерьте десять шагов от бахчи в сторону шкабадерки и копайте!» («шкабадеркой» в городе Валуйки называется СПТУ, а педучилище – «педулей», медицинское – «медулей»), у бабушки обновилась икона на чердаке, но, говорят, это объяснимо законами физики; в валуйских пожарах шестидесятых годов (единственный раз Валуйки заметил «Голос Америки»! люди спали на улицах, боялись ночевать под своей соломой или камышом) моя тетя, в результате двадцатилетнего руководства единственным валуйским рестораном ставшая свидетельницей всех свадебных драк и знатоком человеческой породы, чудесного начала не признает: «Первые два дома, может, и сгорели. По пьяни! А остальные – сами же валуйские и поджигали. Из шалости и интересу!»; единственная случайность, похожая на чудо, давшая мне жизнь (ведь не напишешь – «спасшая»), произошла возле бомбоубежища на Стрелецкой улице, необъяснимо названной теперь Федеративной.Мой дед уходил на войну от второй школы, уже седым, попросив (а скорее всего, велев) бабушку: «Береги детей»; а уже через четыре года, в победном мае, моя мама каждый день ходила к зданию ШЧ (на железнодорожном языке так называется «служба связи»), где перед вишенным палисадником стояли на коленях те, кого выводили на этап, но не увидела – бабушку на Колыму увезли ночью, трое детей остались на попечении родни во времена, когда жрали подсолнечный жмых, даже для собственных детей не было хлеба, мама ела траву с маленькими черными ягодками, в наших краях называют ее «бзднюка», а дед исчез, лег где-то в землю, поставив хату на несчастливой привокзальной улице. Валуйки из-за станции (теперь ее называют «крупнейшей сортировочной в Европе») удерживали (в Белгород немцы вошли в октябре, а в Валуйки – только в июне), и брали (в январе, а Белгород аж в июле) – поэтому пятнадцать месяцев станцию и несчастные привокзальные улицы бомбили: как только по одному из двух «чугунных», на клепках мостов (один стоял на деревянных клетях) за маслозаводом на станцию заходил эшелон и останавливался выгрузиться или поменять паровозные бригады и заправиться углем и водой, из Харькова (куда вся Белгородская область ездит на выходные закупаться, кататься на сноубордах, в цирк и кормить вислоусую хохлятскую таможню и спецназновских упырей) прилетали немцы (кто-то им сообщал, пускал же кто-то по ночам указующие ракеты, пособники, дезертиры), бомбили станцию и нефтебазу, народ разбегался по деревням, а бабушка с детьми уходила с «вокзала» в «город», за реку, отсиживаться у братовой жены в районе Стрелецкой и куцей улицы Карла Маркса – своего родового гнезда.
От мостов туда, в сторону Стрелецкой, тянулся луг с хорошей травой; там, где кончалось минное поле, пасли коров. Поближе к Симоновскому переезду и началу Стрелецкой луг переходил в некоторую возвышенность – на ней до войны начали выделять участки под дома, нарезать «планы», так местность и называлась – Новые Планы. За Новыми Планами земля подымалась и вовсе горой, и с меловой кручи просматривались и мосты, и нефтебаза, поэтому военные, «используя складки местности», весной вырыли в горе три блиндажа, перекрытые рельсами, двумя накатами бревен и землей. Чем занимались военные – непонятно, кто-то, оглядываясь (уже зная, что потом), считает воинскую часть зенитной: когда начинался налет, возле блиндажей били железной палкой о рельс; но до начала самых страшных бомбежек в начале июня военные ушли, и жители Стрелецкой и Новых Планов во время налетов стали уходить в блиндажи, а когда в гору угодила бомба и накат устоял, туда, под землю, потащили всё самое ценное, ночевали всей улицей, а Жерлицыны завели даже корову. Второго июня последний налет начался около четырех дня, неожиданно самолеты пошли на город, женщина, возвращавшаяся из Новой Симоновки, запомнила, что небо потемнело от самолетов, бабушка потащила детей в блиндажи, но с моей мамой (сама она это случайное событие не помнит, это бабушка запомнила и повторяла каждое каникулярное лето) что-то произошло, она кричала, что не пойдет, в «убежище» не пойдет, она не хочет, отбивалась, срывала руки с себя, бабушка грозилась, просила и плакала, но силой тащить не могла: младшая на руках, и еще старший рядом, они опаздывали – второй волной самолеты пошли на Стрелецкую, словно какой-то пособник показал ракетой – точно в нас, бабушка звала: ну, хотя бы в погреб к Цуверкаловым – Цуверкаловы как следует вгрызлись в гору – нет! Девочка, ставшая моей мамой, кричала: нет! – и упала на землю, чтобы ее оставили здесь. Бабушке показалось: сошла с ума, и всё, что можно было еще, – они повалились в «щель», извилистую, в три ступеньки обыкновенную яму напротив дома, за ними прыгнула собака, прижалась, дрожа, к ногам, а затем вдруг выскочила и умчалась в огороды; первая бомба попала в погреб Цуверкаловых, похоронив семью, вторая (бомбы падали как-то глухо, «как в воду», запомнила мама) где-то поблизости – в блиндажах посыпалась земля, и те, кто помоложе, бросился по переходам в глубь горы, но третья бомба – прямое попадание.