День между пятницей и воскресеньем
Шрифт:
— Тогда это странная игра.
— Угу. Один все время проигрывает, а второй — королева.
— Слушай, ну ты мне рассказывал, конечно, всякое было, но потом как-то все налаживалось?
— Да ничего не налаживалось. Это я только рассказывал. Знаешь, как в штрафбат я попал. Два раза только было, когда она «понормальнела», потеплела ко мне. Это когда я ее папашу из тюрьмы вытаскивал и когда мать ее отправлял в Германию на операцию.
— Да, папаша ее сильно тогда отличился с этой приватизацией. Что они там приватизировали, корабли?
— Ага, крейсеры целые. Вот времена были с этими ваучерами. Кто-то свой за бутылку водки продал, а кто-то, вон, заводы-пароходы прикарманивал. Папаша Тамаркин от жадности с кем-то влиятельным поделиться не захотел, вот и подставили его хорошенько. Лет на двадцать бы загремел, как пить дать.
— Так только за спасение папочки, царство ему небесное, Тамара тебе благодарна должна быть пожизненно.
— Вот ты опять за свое с этой благодарностью.
— Дурак ты старый, Коль, как я могу такое подумать. А про Тамарку твою мы сто раз говорили. Я сам, бывало, еле сдерживался. Как-то даже на место ее поставил, когда она уж очень разошлась при чужих людях тебе гадости говорить, так ты меня потом еще и выругал.
— Помню… Ее защищал… Да что уж теперь. Любовь — она ведь одна на всю жизнь дается. Так я всегда думал. Что мне дали, то и дали. А я это очень берег. Любовь, семья… Я очень берег… — Он помолчал, махнул бармену, тот поставил перед ними новые стаканы. — Как бы тебе объяснить… Знаешь, некоторые люди, когда покупают новую мебель, дорогущий какой-нибудь кожаный диван, страшенный такой, итальянский, за кучу денег, так вот, они с него целлофан не снимают, защитную эту пленку. А страшно потому что снять. Мало ли. Диван-то дорогой. Вдруг пятно. Вдруг испортится, поцарапается. Вот это моя жизнь, Лень. Я как дурак просидел всю жизнь на краешке дивана в целлофане. Боялся ссориться, боялся скандалить, боялся испортить… А сейчас уже и портить ничего не осталось, и пересаживаться куда-то тоже уже глупо. Куда нам бежать и рыпаться, когда восьмой десяток не то что разменяли, а ополовинили почти. Но я и не жалею ни о чем. Хотя нет, вру. Жалею. — Он помолчал. — Когда дети совсем маленькие были, она не разрешала мне их на руки брать. Мол, нельзя к рукам приучать, иначе она с ними потом намучается, если они избалуются и все время будут на руки лезть. А у нее ведь всегда куча нянек была, когда она мучилась? Но мне она все равно запрещала. Может, она меня так наказывала… Не знаю. Еще игрушки иногда ломала, которые я им приносил. Я же все работал, работал, мало их видел, хотел подарками порадовать, а она их ломала… От обиды, что ли, на меня? За то, что времени им всем мало уделял? Но я ведь разрывался между ними и работой, а дома тоже метался — то ли Тамару утешать да баловать, то ли детей. Детям, конечно, меньше времени доставалось. Не знаю, что она им про меня говорила… Так я много пропустил. Так жалею теперь, больше всего жалею, что тогда их мало тискал, мало носился с ними, мало на санках катал, мало они у меня на руках засыпали, мало было всего этого, мало… Я всегда ждал, хоть бы кто из них ночью проснулся, — сразу вскакивал и носил на руках, пока Тамарка спала. Она даже не просыпалась, когда они плакали. А теперь вот… Выросли.
— И Николашей зовут.
— Замолчи, умоляю тебе. Хоть про это не надо.
— Прости. Больное место. Но нянчиться ты же с внуками можешь. Дети только рады будут.
— Внуков вижу редко. Я работаю, дети работают. Внуки — это уже не то.
— А я вот хочу внуков. Ужасно хочу внуков! Знаешь, детей никогда не хотел. И не хочу. И совсем не жалею, что не завел их. Но внуков хочу, прямо сердце щемит. Вон, слышишь, кто-то кричит: «Бабуль, бабулечка!» Чья-то внучка. Завидую. Из меня бы получился отличный дед.
— Да, старик. Тут у тебя проблемка посерьезней моей. Внуков без детей забацать… сложно. Дети — это все-таки важный промежуточный этап. Давай за них и выпьем! Все равно у меня хорошие дети!
Он наконец рассмеялся, а Леонид выглянул из-за перегородки, которая отделяла бар от бурной жизни аэропорта, и тут сердце у него вдруг взлетело куда-то прямо в горло и застряло там. Он захотел крикнуть, но онемел и окаменел, и только через минуту вскочил со стула, напряженно вглядываясь в толпу.
— Лень, ты чего? Наш рейс разве объявили? — Николай тут же надел очки и стал изучать табло. — Так я ничего не слышал…
Леонид сделал пару шагов, потом остановился, некоторое время простоял там, потом вернулся на место и опустился на стул напротив своего старого друга.
— Чего там
такое? — снова спросил Николай.Леонид ничего не сказал, только залпом выпил остатки виски, поставил на бумажную подставку стакан и уставился на пустое донышко. Он не знал, как это можно было объяснить, да и объяснять пришлось бы слишком долго. И Николай все равно поднял бы его на смех или заставил бы записаться к психиатру. Так что он промолчал. Но он готов был поклясться, что в толпе пассажиров он только что своими глазами видел ее — Лидочку. Точно такую же, как тогда, в тот день, когда они расстались больше пятидесяти лет назад. Только не морщинистую старуху, а юную стройную девчушку. Она не изменилась, она была прежней! И он готов был дать голову на отсечение, что это точно была она. Ему не могло показаться.
Он помнил ее, каждую черточку, каждую мелочь в ней, все до единой веснушки. Родинку на указательном пальце, непослушный завиток на левом виске — не в ту сторону, поперек всех остальных ее кудряшек. Он не мог похвастаться отменной памятью на лица, но свою Лидочку он помнил. Ведь каждую ночь почти пятьдесят лет он брал ее на руки и уносил от дождя. А наяву столько раз пытался найти ее, но каждый раз что-то или кто-то возникали на его пути железной стеной.
Конечно, тогда он не смог ждать слишком долго. Никаких телеграмм он так и не получил, а про «до востребования» на Главпочтамте узнал слишком поздно, когда Лидочкины письма уже отправили обратно. Спустя пару месяцев его дядя перевез к себе тетушек, и Леня собрался навестить их в первые же выходные. Родители Леонида жили в Подмосковье, а дядя с семьей — в Королеве. Отец вызвался подвезти его, он только купил новый автомобиль и ужасно им гордился. Они решили выехать пораньше, но в утреннем тумане на проселочной дороге в них влетела встречная машина. Отцу удалось вовремя вывернуть руль, они выжили, только в тот день вместо визита к тетушкам Леня отправился на больничную койку со сложными переломами обеих ног. Он маялся не от боли, а от тоски по своей потерявшейся любви, уговаривал родителей и родственников поехать и узнать, что случилось с его девушкой, но все эти люди были взрослыми, мудрыми и правильными, у них был жизненный опыт. Они все искренне желали Лене блага. В его возрасте надо думать об учебе, будущей работе и здоровье, считали они. Все эти девушки, говорили они, никуда не денутся, ты найдешь себе таких еще миллион. Парню надо нагуляться, повторяли они. А Леня измучился, извелся, похудел и совсем перестал спать, он не мог думать ни о ком, только о ней, он готов был бежать к ней на край света, но попробуй бежать, когда к ногам в прямом смысле привязаны пудовые гири. Между ним и Лидочкой было расстояние, время и люди… Иногда это может быть самым сложным испытанием — люди, которые знают, как правильно.
Тем временем мать Лидочки становилась совершенно невыносимой. По утрам она так и продолжала носить на кладбище завтраки, но, поставив на могилку традиционную рюмку для покойника, накрытую куском черного хлеба, она все чаще стала наливать и себе и после этого уже не просто рассказывала погибшему мужу о своих мыслях, делах и событиях в поселке, нет, теперь она ухитрялась ссориться с ним даже на кладбище. Когда мать, сидя у могилы на лавочке, распалялась все больше, кричала и грозила пальцем фотографии с черной лентой, Лидочка поначалу пыталась ее урезонивать, а потом просто уносила Мишеньку подальше и гуляла с ним по кладбищенским аллеям, над которыми в утренней тишине раздавались материнские гневные крики и вопли разбуженных ворон.
Мать срывалась теперь по любому поводу и на ней, и на Мишеньке. У нее в голове что-то сдвинулось. Ребенок, который обязан был удержать загулявшего мужа, не справился и не удержал его, но всю злость мать вымещала на Лидочке. Как будто она была виновата абсолютно во всем. Что бы она ни делала, она всегда раздражала, разочаровывала и выводила мать из себя. Когда Сима в очередной раз принесла Катерине толстую пачку писем от Лени, та привычным жестом бросила их в печь, вытерла о фартук руки, села за стол и спросила:
— Бланк у тебя есть?
— Телеграммный, что ли? Найдется. — Сима пока не понимала, что задумала ее подруга.
— А адрес этого гастролера?
— Что за гастролер?
— Не прикидывайся! Москвича этого, гаденыша, упыря этого, которому дочка моя понадобилась.
— Катя, да что ты взъелась-то так на мальчишку? Может, он и неплохой, может, и помощи как раз от него было бы вам.
— Какой он неплохой? Нищий он, такой же, как мы! Помощь какая от него? Студентишка! Лидку увезет, кто о нас заботится станет? Хочешь, чтобы я тут пропала с ребенком? Это ты мне, между прочим, насоветовала рожать, а теперь вот! Кому я нужна с прицепом?
— Катя, Катя… Ну кто же знал… — Громкая тучная Сима втянула голову в плечи, опасаясь подружкиного гнева. — Я же как лучше хотела. Да и Мишенька какой ладный получился, весь в отца, царствие ему…
— Ладный? Кому он нужен? Кому мы все теперь нужны? А?
— Вот тебе бланк, на. — Сима осторожно подсунула Катерине голубую бумажку. Ввязываться в споры даже она теперь не решалась. — А адрес сейчас поищу, Кать, где-то в сумке был или на телеграфе лежит, мне его Нюся с Мусей приносили. Найдем, не переживай.