День открытых зверей
Шрифт:
Я понял: придется обороняться всерьез. И ударил ногой первого нападавшего. Он скрючился и упал. Остальные двое растерялись. Видно стало: они меня недооценили. Опыт участия в драках я накопил немалый, да и спиртным — от меня, должно быть, несло изрядно. Соплякам было чего опасаться. Я преподал им хороший урок. Влупил ногой второму, кулаком в глаз — третьему. Они бросились бежать. Того, который крючился на асфальте, я оседлал и вдавил ему локоть в горло.
Пока добирался до дому, гадал: чего они ко мне привязались? Скорей всего, им понравилась моя куртка. Что ж, это было в русле моих коровьих, телячьих и свинячьих нежностей: хищникам кажется нормальным и естественным содрать со слабейшего шкуру — чтоб согреться. Взять
Утром я выглянул на кухню не в самый удачный момент. Рита нарезала сыр на деревянной досточке, один ломтик упал на пол, на линолеум, Рита быстро наклонилась, — задрался голубенький халатик и обнажил ее загорелые ляжки, — подняла ломтик с пола, дунула на него и положила в тарелку, к другим аккуратно нарезанным ломтикам. Меня она не видела. Я сделал шаг назад, отступил в коридор, в его успокоительный полумрак, прижался затылком к светлым, недавно поклеенным обоям. В голове, после выпитого накануне, курился туман, было обморочно, сильно мутило.
Из душа, простояв под горячими струями минут двадцать, я вышел посвежевшим, однако за завтраком только пил кофе, ничего не ел. И старался не встречаться с Ритой взглядом. Всю ночь мы провели в попытке приладить наши тела одно к другому, притереться ими до полного совмещения, и нам это почти удалось. Я заснул, но на рассвете из квартиры сверху понеслись тяжелые звуки. Будто кто-то бросал на пол гири или ходил по паркету на копытах… Вставать не хотелось, а грохот не затихал. Я оделся, поднялся этажом выше, постучал в дверь. Открыли не сразу. А когда все же отворили, я успел заметить, что толстяк с жирным загривком и маленькими глазками, кутавшийся в наброшенный на плечи клетчатый несвежий плед, хранит на лице остатки жесткой седоватой щетины. Из глубины квартиры слышались похрюкивания и повизгивания. Воняло отвратительно, и многие паркетины оказались выщерблены, отколупнуты, валялись отдельными досточками в прихожей.
Теперь я думал: эти, верхние, наверно, тоже едят с пола?
Упавший кусок не давал мне покоя. Я никак не мог отвлечься от догадок и норовил отыскать на тарелке тот самый ломтик. В конце концов, кажется, преуспел: к его краешку прилипли волосок и ворсинка.
Могу точно сказать, когда влюбился в Риту. Произошло это в магазине. Она покупала пшено и творог. И куриные яйца. И едва сложила покупки, сумка выпала из ее рук на каменный пол. Все разбилось, перемешалось… Тут я и догадался, насколько она слаба и беззащитна. Мне стало ее жаль… Но я подумать не мог, что это любовь.
А до Риты встречался с Татьяной, она представлялась мне идеалом женщины. Но как-то раз в театр надела бархатное платье, которое удачно скрадывало минусы ее фигуры: низкую попку и отсутствие талии. Из-за этого платья я стал ее побаиваться. Подозревать, что она, как и другие люди, что-то от меня скрывают. Живут недоступной, непонятной жизнью: шьют выходные наряды, считают необходимым их иметь — то есть следуют каким-то законам, которых мне не постичь и не уразуметь. И эта моя отгороженность от жизни или, вернее, неспособность чего-то ясного и очевидного для всех остальных затвердить — больнее всего меня ранили.
Хотя внешне я произвожу впечатление уверенного в себе человека. Когда смотрюсь в зеркало, понимаю: должно казаться и, наверное, кажется — этот своего не упустит. Но я как раз упускаю. Добиваться, требовать, настаивать — не моя стихия.
Такое несоответствие облика и сути — повод для постоянных размышлений. Откуда робость и стремление держаться понезаметнее и в сторонке? Откуда убежденность, что я всегда и во всем лишний? Это — врожденная особенность или результат приобретенного опыта?
Возможно, по этой же причине
мне разонравилось фотографироваться. Раньше я любил собирать свои изображения. А потом пронзило: ведь фиксирование мгновений есть накапливание собственного умирания. Равнодушная машинка схватывает твой облик и прикнопливает к бумаге — словно бабочку для коллекции насаживает на иглу.И уже не сорваться, эти фото есть застывшие случаи твоей гибели, свидетельства упорхнуших минут, которые никогда не вернуть. Обычно об этом просто не задумываешься, не придаешь такой ерунде значения, а тут — вот оно, заверенное и удостоверенное твоим прежним обликом подтверждение смерти. Прошлого бытия — оно было, и его нет. Осталось лишь на фото.
Мучает и то, что в отдаленном будущем (если оно наступит), кто-то из потомков (если они родятся) возьмет в руки изображения чужих, неведомых ему личностей и ничего не выражающим взором скользнет по лицам тех, кто сегодня с шутками, смехом, безмыслием спешит увековечить свои прически, усы, косметику и наряды. Казалось бы — какое мне дело до того, что будет, когда меня не станет? И кто каким взгядом оценит мою внешность… А вот — не дает покоя. И заранее становится обидно, что не смогу в течение жизни сделать что-нибудь такое, что заставит потомков уделить мне хоть толику внимания.
После смерти родителей осталось несколько пакетов фотографий. О некоторых персонах, на них изображенных, я знал из рассказов отца и матери, знал, в каких отношениях они были с нашей семьей, чем занимались, даже — где похоронены. Многих видел еще живыми. Но было и огромное количество совершенно неизвестных физиономий, про которые даже пустячных сведений не сохранилось. А ведь они жили. Были. Дарили свои фото и даже делали на них надписи…
На другой день в институте только и разговоров было о похоронах и поминках. Сотрудники собирались группками в коридоре или в тамбурочках для курения и обсуждали подробности: как славно все было организовано и как достойно держались родные усопшего. Говорили, что дочь прилетела проститься с отцом аж с Дальнего Востока. Она там постоянно проживала после того, как вышла замуж.
Наш отдел решил продолжить тризну — сбегали за водкой, взяли в буфете кислой капусты и горячие сосиски. Да еще к нашей компании примкнул Жуков из соседней лаборатории.
— Отец у меня умер в восемьдесят пять, — рассказывал он, дымя сигаретой. — Никогда в жизни лекарств не принимал. Считал, они снижают сопротивляемость организма. Он на том же кладбище, где мы вчера были, похоронен. Я, пока вся эта процедура тянулась, успел сходить к нему на могилку. Еловых веточек положил…
А Криворогов после первой же рюмки закосел и стал рассказывать, каким одеколоном пользуется после бритья. Сообщил, что на день рождения подарил жене парфюмерный набор: духи и одеколон.
— Естественно, одеколон она мне отдала, — хихикал он, радуясь собственной сметливости.
И все остальные тоже смеялись.
Я вышел из комнаты, побродил по этажам, а когда вернулся, остолбенел: в отделе никого не было, только Криворогов сидел за моим столом и, выдвинув ящики, рылся в моих бумагах. Увидев меня, он опустил глаза, побагровел и, наклонив голову, выскочил из кабинета.
Следующим утром он меня приветствовал как ни в чем не бывало. Жирное его лицо и толстые губы лоснились семужным румянцем. Я стал вспоминать: как давно и почему возникла наша обоюдная неприязнь? Но причин отыскать не мог. Странное чувство, когда с первой же встречи, с первого обмена взглядами числишь человека этаким ходячим радиоприемником, чьи волны не хочешь, не желаешь воспринимать. Что-то тебя упрямо отталкивает, отвращает от него… В раздумьях об этом необъяснимом феномене отторжения на расстоянии прошло время до обеда. А потом пришел лупоглазый замдиректора и объявил, что нас троих — Криворогова, Жукова и меня — отряжают для поездки в лесхоз, за новогодней елкой.