День поминовения
Шрифт:
Он поднес кусок хлеба к лампе.
— Такой хлеб в России до сих пор едят в деревнях, — сказала Зенобия.
— Он цвета земли.
— Разумеется. Только нам не нужно совершать еще этот кружной путь через хлебопекарню. Земля с зародышами пшеницы, перемолотая жерновами. Это мы и есть.
К столику подошел господин Шульце:
— Что-то не так?
— Все в порядке.
— Я заказываю этот хлеб в Саксонии. Малюсенькая пекарня, в точности как в средние века. Старинный рецепт. По вкусу очень подходит к сыру из Пфальца. Но большинство моих гостей не решаются его есть. По-моему, боятся. Слишком уж резкий запах у сыра.
— В средние века от людей
— Принесите мне, пожалуйста, «Хефе», — сказала Зенобия, обращаясь к Шульце.
— Ах, фрау доктор, вы ведь еще и вино пьете!
— Ничего не могу с собой поделать. Вспомнила вдруг Галинского. С мной всегда так бывает, когда мой зятек принимается рассуждать о прозрачности.
— Ни о чем я не рассуждаю.
Зенобия махнула рукой в сторону угла, где раньше сидел старик Галинский.
— Вспоминает ли его кто-нибудь еще…
— Я вспоминаю, — сказал господин Шульце.
Разговор вдруг оживился. Заговорили о том, что от смерти все равно никуда не денешься, и о том, что сталось со скрипкой Галинского, и о коротенькой статейке про него в газете «Тагесшпигель», и о войне — как ему удалось ее пережить?
Артур размышлял о звучании скрипки, в свое время поразившем его в каком-то берлинском ресторане, то ли в «Кранцлерс», то ли в «Адлоне». Если кому-то или чему-то ведомо, как лучше всего исчезнуть из этого мира, то только музыке.
— Он наверняка пережил войну так же, как и я, — сказала Зенобия. — Война — это ожидание. Мы все сидели и ждали, когда же это кончится. Ну вот и кончилось.
— Compassio.
Com-passio, со-страдание.Это слово произнес Арно. Или он сказал Mitleid, сочувствие? Есть ли разница между Mitleid и compassio?
Артур спросил об этом у Виктора.
— Mitleid — это тоже сострадание, но еще с примесью любви и жалости. Плащ, которым ты укрываешь ближнего. Как святой Мартин. По-голландски mededogen.
— Именно это я и имел в виду, — сказал Арно. И попытался произнести по-голландски: ме-де-до-хен.
— Но при чем тут сострадание? Кому и чему мы должны сострадать? — спросила Зенобия.
— Прошлому. И этому хлебу. И Галинскому. Тому, что отмирает, тому, кто умирает. В последнем разговоре с…
Арно взглянул на Артура.
— С Элик. Говори, не стесняйся!
— Да, в последнем разговоре с Элик мы как раз говорили об этом. Она рассуждала о бесчисленных книгах, которые ей предстоит прочитать, об именах, фактах, ведь в библиотечных хранилищах свалена уйма безжизненной информации… что это в общем — то разновидность сострадания — взять и изучить все это. Она абсолютно не сентиментальна, но мне показалось, она искренне страдает от того, что столько знаний и памяти похоронено в бумагах, архивах, ей бы хотелось обладать волшебной силой и оживить мертвое знание… и одновременно вечная дилемма — ведь прошлое никогда не увидеть таким, каким оно было, мы пользуемся и злоупотребляем им для достижения собственных целей, пишем книгу или исследование, надеясь отыскать правду, но все равно создаем конструкцию, которая оказывается ложью. Прошлое раскрошилось, и всякая попытка слепить из крошек целое…
— Короче говоря, ничто не вечно, — сказал Виктор, — но прошу меня простить, я вовсе не люблю ругаться.
— Мой сыр вымирает, — произнес господин Шульце, — и мой хлеб вымирает, да и фаршированные свиные желудки тоже долго не протянут. Галинский уже никогда больше не будет играть на скрипке, хотя всю жизнь только этим и занимался,
так что в борьбе с быстротечностью бытия остается одно средство — всемирно известный яблочный пирог господина Шульце. Это пища богов, так написали в прошлом году в журнале «Файншмекер», [45] а боги бессмертны, вам это известно лучше, чем мне.45
Гурман (нем.).
Но Зенобия не желала сдаваться:
— Хорошо, мы исполнены сострадания к тому, что исчезло. Но каким бы бесформенным, неведомым или забытым ни было это самое прошлое, именно оно и создало наше настоящее, независимо от того, исследовали его историки или нет. Так какая тогда разница. Оно в любом случае — мы сами.
— Весьма утешительная мысль, — сказал Виктор. — И мы покорно встаем на отведенное нам место в общем ряду?
— Ничего другого не остается.
Зенобия покачала бокал с вином туда-сюда и выпила его залпом.
— Вообще-то прошлое и настоящее совершенно не выносят друг друга. Мы постоянно стоим обеими ногами в прошлом, мы постоянно тащим его за собой и ни на минуту не отрываемся от него, потому что оно и есть мы сами. Но много думать о нем бессмысленно, потому что нельзя жить, повернув голову назад.
— Исключение составляют историки, — сказал Арно.
Господин Шульце принес свой яблочный пирог.
Жить, повернув голову назад. Фраза вонзилась в него, точно жало. Не так ли он жил последние десять лет? И возможно ли что-нибудь другое, если рядом с тобой любимые умершие?
— Помнишь, мы с тобой разглядывали картины Фридриха? — спросил Виктор.
Артур, разумеется, помнил.
— Это ты к чему?
— Когда смотришь на них, то смотришь в прошлое. Но сам-то Фридрих смотрел в будущее.
— И что он там видел?
— «Крик» Мунка. Если хорошенько присмотреться, то этот крик можно расслышать.
Артур поднялся со своего места.
— Arrividerci tutti, — вдруг попрощался он к собственному удивлению по-итальянски. Друзья подняли головы.
— Ты покидаешь нас? — спросила Зенобия.
— Я вернусь, — сказал он, — я всегда к вам возвращаюсь.
— И куда ты отправляешься?
— В Голландию.
— Да ну, — сказал Виктор, — там и без тебя слишком тесно.
— А потом в Испанию.
— Ладно, счастливо тебе.
Я опять начинаю все с самого начала, подумал Артур. Летний день, рододендроны. Десять, девять лет назад? Он наклонился к Зенобии, чтобы поцеловать ее на прощанье, но она крепко взяла его за руку и усадила на стул рядом с собой.
— Присядь-ка на минуту.
Это был приказ. Она точно так же могла коротко скомандовать «Сядь!».
— Это нечестно. Приехал и уехал. И ничего нам не рассказал. — Она поймала его вторую руку. — Расскажи хотя бы о самом красивом. Что там было самое замечательное, в какой момент ты вспомнил о нас, в какой момент ты подумал: жалко, что они этого не видят?
— Не слышат. Я подумал: жалко, что они этого не слышат.
Артур приложил руки рупором ко рту и попытался воспроизвести тот клич, но здесь, в этом замкнутом помещении, он, конечно, получился совсем другим. Высокий, проникающий в самые отдаленные уголки клич, который должен отразиться от холмов и горных склонов, и разнестись по всему свету, и заполнить своим жалобным, срывающимся звучанием все, что только есть в этом мире. Изобразить такой звук, разумеется, невозможно.