День рождения покойника
Шрифт:
В руке он все еще держал неотпитый стакан. Вася сделал приветный жест: выпей, мол, чего уж… Тот разинул слюнявую варежку еще шире и стакан выронил.
Пепеляев удивился, но даже и тогда еще не почуял ничего неладного.
Правда, следующая встреча уже могла бы и насторожить.
Митька Китаец — стокиловый, потный, пыхтящий, страшно торопливый и вечно куда-то опаздывающий слесарь-домушник — вылетел на него, как грузовик, из-за угла Инессы Арманд.
Пепеляев распахнул объятия:
— Мытька! Отдавай рупь, собака!
Не тут-то было. Китаец, вместо
— Во-о китаец! — удивился Пепеляев. — Он же еще надо мной и смеется! Отдашь или нет?
— У-у-уйди! — припадочно загудел Митька, отмахнулся от кого-то гаечным ключом и носорожьим галопом припустил дальше, затравленно оглядываясь.
«Да… — решил Вася, — ослепительно-белая горячка вырвала из наших рядов еще одного…»
Вообще — производил явное впечатление.
Бабы, завидев его, такого красивого, жадно распахивали глаза, включали дальний свет. И наверняка в спину глядели — судя по зуду вдоль позвоночного столба.
Мужики — тушевались, норовили не замечать, посрамленно отводили взоры.
Вася купался в прижизненном восхищении, как Фернандель на бугаевском пляжу. С ложной скромностью тихонько помахивал полуботинками, не выпячивая своего «я», упаси боже! Напротив — всем своим видом говорил: «Да чего уж… Я же совсем такой же, как даже вы. Видите — простой-простой, обычный-демократичный. Даже вот босиком иду…»
Если бы он оглянулся, то увидел, как вслед за ним на расстоянии, продиктованном и страхом и любопытством одновременно, пылит небольшая толпа. Каждый в этом сбродном коллективе вел себя странно: не глядел на рядом пылящих (да и на Пепеляева будто бы не глядел), всей своей повадкой назойливо кому-то показывал: «Ну и что ж?.. Я вышел ножкам проминаж сделать. Никаким-таким Васькой вовсе даже и не интересуюсь. Я вообще, может быть, даже к соседу иду — о прочитанной книжке поболтать по душам, а заодно и пассатижи забрать».
На крыльце мамаша его, ветхая, как гнилушка, вся по-нищенски в черном, творила в чугуне пойло для поросенка.
Что-то ласковое собрался он ей было сказать: «Совсем ты у меня, маманя, как шкилет стала…» — но она как раз с многосложной болью в спине разогнулась от чугуна и малоудивленно стала смотреть на него, идущего от калитки.
Печать послушания и старой печали лежала на лице ее, морщинистом, как старая кожа.
Глаза светились еще голубенько, но уже блекло и были словно бы подернуты сумеречной водой; свет их шел уже не вовне, а больше внутрь себя.
Однако и некая остренькая, укоризненная ирония понапрасну обижаемого и уже привыкшего к этому человека слегка воспалена была где-то в уголках ее безгубо пришлепнутого рта. И чуть приметная ехидинка эта казалась неуместной и не по чину задорной на этом, в общем-то, робеньком и всепокорнейшем личике.
Она спокойно глядела на Василия и вдруг — словно бы чем-то многокрасочно, разом, мазнули по лицу матери!
К примеру,
жирно-черным — страх, а тут же, на той же мазилке — ясно-синяя радость.Тут тебе и «Господи, неужели?!», а рядышком «Господи, почто мучаешь?». Тут и «Не может того быть, господи!», и «Неужто спятила?!». И «Васенька, родненький!», и «Бес играет…», и «Я же говорила!», и «Изыди, не мучай, нечистая сила!».
Василий, понятно, слегка удивился этакой встрече.
Хотел было, как всегда, прошагнуть мимо, но она легонько цапнула куриной своей лапкой лацкан его пиджака, боднула головкой ему в бок и затряслась в непонятном Василию бесслезном плаче.
Он стоял, нелепо разогнувшись, как у врача на обслушивании, дышал вбок и корягами своими задубелыми боязливо, боясь попортить, придерживал сухонький стручок материнского тела, слабо приткнувшийся к нему.
Она все норовила сползти куда-нибудь вниз, к ногам, чуть не на колени ли встать.
— Грех-то какой! Грех… — шелестела старушка, наощупь ощипывая, торопливо и робко, складки его одежды. — Мы ведь тебя, Вася… — она подняла светлокипящие слезами, жалко-отважные глаза на него, но тут же при виде полузнакомой, одичалой рожи сыночка в панике зажмурилась, снова упряталась в пиджаке и договорила: — Мы ведь тебя похоронили, Вася… Прости!
— Во дают! — гоготнул Вася, вмиг повеселевши. — И чё? поминки были?
— А как же… — с достоинством подтвердила мать, оторвавшись, но глядя теперь куда-то мимо. — Не хуже других. Иль нехристи?
— И гроб был? — продолжал весело изумляться Пепеляев.
— Да ты что? — нахмурилась старушка и хотела было строго глянуть на сына, но, едва коснувшись, шарахнулась взором куда попало, еле сумела досказать: — На поминках, какой-такой гроб?
— Не-е, не на поминках. На похоронах. Гроб-то был? — не отставал Вася.
— Ну а как же? — ослабевшим голосом, совсем, видно, заплутавшись и мучаясь в создавшейся сумятице, ответила мать. — Штофный… богатый гроб. Пароходство бесплатно выдало. И веночек бесплатно…
— Пароходство, значит? — вдруг начал сердиться Василий.
— А в гробе кто был?
— Да Васятка же! Сыночек мой единственный! В огне сгоревший! — она с облегчением было запричитала, но тут же, не почуяв должного толку от привычных слов, пораженно сникла, умолкла.
— Ну и где же он теперь, сыночек твой единственный? — сварливо и без жалости продолжал допрос Василий.
Она пошатнулась вдруг, задумчиво взялась ручкой за голову, повернулась идти в дом. Другой ручкой слабо пошевелила что-то в воздухе.
— Сгорел он, единственный мой. И все товарищи его — тоже. Ай не слышали? Возле Синельникова баржа его с другой стукнулась. Та керосин везла…
— Та-ак! — не очень-то весело хохотнул Василий. Что-то он уже начал соображать, и какая-то муторность воцарялась в душе его.
Когда он вслед за матерью зашел в дом, та молилась на полу, на коленях — молилась, видать, бестолково: то благодарственное бубнила что-то, то небесную канцелярию корила за какие-то недоработки, то вдруг тихонечко взвывала в безутешной муке…