День шестой
Шрифт:
Дело пошло, малоросские истории стали публиковаться. Одновременно при содействии Плетнева Гоголь устроился в Патриотический Институт учить девиц истории, а вскоре и вовсе стал профессором в Санкт-Петербургском Университете. Читал курс лекций по средним векам.
Неудача с переводом в Киевский Университет в 1833 году сосредоточила Гоголя на литературе: не в лекциях, не в исторических исследованиях, а именно в сочинительстве увидел он теперь свое истинное поприще, поприще, на котором его ждал успех.
В канун наступающего 1834 года он клятвенно заклинал своего Гения: «Молю тебя, жизнь души моей,
Так заклинал он своего Гения в канун нового 1834 года, и все действительно сложилось наилучшим образом: были написаны «Арабески» и «Миргород», творческий подъем продолжался. С этой же верой вступал Гоголь также и в 1836 год, и опять все оправдалось: им с Пушкиным разрешили издавать «Современник», первый номер которого лежит сейчас на его столе, а главное, разрешен и в самый короткий срок поставлен «Ревизор»!
– Соверши это завтра, мой добрый Гений! Соверши это чудо, пусть с этого часа грусть России станет развеиваться, как рассеется мрак этой ночи с завтрашними лучами солнца, да и вот уже начал рассеиваться в серебряных лучах луны!
19 апреля (1 мая)
Петербург
Гоголь проснулся в кресле с каким-то тяжелым чувством. Вчерашнее половодье чаяний и восторгов совершенно схлынуло. Откуда-то выползла тревога.
С беспокойством подъехал Гоголь к Александрийскому театру, и войдя в гримерную, оторопел.
Он ведь просил хотя бы последнюю репетицию провести в костюмах! Не хватило духу настоять, и вот результат. Клоунада!
Актеры были выряжены в какие-то нелепые седые парики, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками.
Не на шутку расстроенный Гоголь проследовал в зал и уселся между Жуковским и князем Вяземским, которые оба слышали уже «Ревизора» в исполнении самого автора.
Зал заполнился самыми избранными чиновниками, генералами, министрами, блестящими наряженными дамами. Наконец, с некоторым опозданием появился и государь.
Действие началось… и уже очень скоро несчастного автора стал прошибать пот. Нелепая игра вызывала в публике то возмущенный ропот, то взрыв неуместного смеха.
Какой ужас! Ведь он все этим клоунам объяснил! Один только Сосницкий, игравший городничего, как будто бы во всем разобрался и единственный был на месте. Бобчинский и Добчинский ни на что не годились!
Но главная роль провалилась совершенно! Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков, не понял, что тот не просто хвастун, а человек, впервые в жизни столкнувшийся с вниманием к своей особе! Неужели же не видно из
самой роли, что такое Хлестаков? Он никого не надувает; он не мошенник; он забывается и сам почти верит тому, что говорит. Его вдохновляет внимание, которого он до сих пор никогда ни в ком не встречал! Выдавая себя за другого, он мечтает, он представляет себя таким, каким желает быть! Но в исполнении Дюра Хлестаков сделался рядовым водевильным вралем!Вжавшись в кресло, Гоголь неподвижно просидел до конца спектакля.
«Тут всем досталось, а больше всего мне», – заявил Николай по завершении пьесы, а затем вошел в гримерную и, громко расхохотавшись, объявил актеру, сыгравшему Добчинского:
– Вы желали, чтобы государь знал, что в таком-то городе живет Петр Иванович Добчинский? Так вот теперь я знаю об этом.
Но Гоголь этого не видел. Как только упал занавес, он бросился вон из театра и еще долго метался в смятении по улицам.
– Провал! Провал! Бросить все к черту и бежать вон из этого мрачного Петербурга, бежать от этой свинцовой тоски!
Москва
В тот же воскресный день профессор русской истории Московского университета 36-летний Михаил Петрович Погодин собрал на обед полтора десятка своих коллег и друзей.
Дни в Златоглавой стояли теплые, и впервые в этом году пообедать можно было не в гостиной, а в просторном саду погодинского дома на Девичьем поле.
После обеда все разбрелись маленькими кружками. Рядом с Погодиным оказались «басманный философ» Петр Чаадаев, редактор «Наблюдателя» Василий Петрович Андросов и профессор филологии Владимир Печерин.
– Вы слышали, господа, что вышел, наконец, первый номер «Современника»? – поинтересовался Андросов.
– Не только слышал, но вчера уже вертел его в руках, – с некоторым пренебрежением ответил Чаадаев. – Но что за название такое – «Современник»? Современник чего? XVI-го столетия, из которого мы никак не выкарабкаемся?
– Оставьте, Петр Яковлевич, – усмехнулся Погодин. – Для того этот журнал, наверно, и задумывался, чтобы вырвать Россию из средневековья. А название мне кажется замечательным. Мы ведь живем в какое-то особенное время, в которое человечество окончательно повзрослело. Вам разве не кажется? Отныне все люди, которые придут после нас, будут нашими современниками. Кант и Шеллинг превратили свое время во время всех бывших и будущих эпох!
– С этим я, пожалуй, согласен, – произнес Чаадаев. – История подошла к своему завершению. По этому вопросу даже Шеллинг с Гегелем не спорят. Конец Великой Поэмы, авторство которой Шеллинг приписывает Мировому Духу, не за горами.
Слова эти были глубоко прочувствованы. Петр Яковлевич не сомневался, что таинственный час действительно приближается, и даже решил внести в историю свою лепту. На эту встречу на Девичьем поле он принес рукопись своих «Философических писем», чтобы передать их Андросову. Вдруг тот решится опубликовать их в «Московском наблюдателе».
– Не помню такой теплой весны, – проговорил Погодин. – Не помню, чтобы когда-нибудь в середине апреля вот так сирень расцветала.
– Это у нас апрель, а в Европе сегодня уже 1 мая, – заметил профессор Печерин.