День, в который…
Шрифт:
Норрингтон моргнул. Сцена увиделась будто со стороны: взъерошенный голый человек, свесив босые ноги, держится за живот. На лице его — страдание; вот, подняв голову, он озирается, болезненно щурясь…
Корабль шел, несомненно, носом к волне. Р-раз — скрипят переборки, кренится пол — по пыльно-золотым квадратам солнечного света съезжает брошенный в углу сапог; два — корабль замирает и начинает выравниваться; три — новая волна, снова протяжные скрипы, звон напрягшихся вантов, — у судна задирается нос, сапог едет в обратную сторону, брызги, сверкая на солнце, летят в кормовые окна… Койка раскачивается, скачет тень на полу…
Норрингтон с тоской
Собственно, насколько командор помнил свое вчерашнее состояние — впору было удивляться, как он вообще… Да еще и выпачкался в чем-то непонятном — в некотором недоумении Норрингтон потрогал себя, оглядел палец, нюхнул…
ЭТОТ аспект использования физиологических отверстий не по назначению брезгливому Норрингтону в голову прежде как-то не приходил; если командора тут же не вывернуло наизнанку, то лишь потому, что он успел зажать рот ладонью. Шлепая босыми ногами, командор заметался по каюте. Обнаружив на неприбранном столе относительно чистую холщовую салфетку, кое-как обтерся ей, поливая из кувшина. Загаженную салфетку, с отвращением оглядев, выбросил в окно. Качаясь, дошел до койки, сел; голова кружилась. Он был отвратителен сам себе.
Заскрипела дверь — командор судорожно натянул простыню; дверь распахнулась — человек, благодаря которому он в самом прямом смысле вляпался в то, во что люди обычно вляпываться избегают, ввалился, откинув голову, развинченной своей походочкой; ухмыльнулся, блеснув зубами, — сунул Норрингтону початую бутылку.
— С добрым утром, командо-ор!
Похоже, он только что умывался, — впрочем, краска толком не отмылась, осталась размазанной чернотой вокруг глаз. Приоткрытые губы, капли в усах, слипшиеся ресницы… От запаха спирного Норрингтона замутило — он поспешно отдал бутылку. Смотрел в пол — лишь бы не глядеть в это лицо. Дыханию Воробья свежеоткупоренная бутылка бы позавидовала («Боже, да он вообще трезвым-то бывает?»)
В этот миг командору казалось, что он больше никогда в жизни не возьмет рома в рот.
— Ты чем-то недоволен, Джимми?
Норрингтон, вздрогнув, вскинул глаза. Наглая ухмыляющаяся морда мигом стушевалась, — моргнул… опущенные ресницы — у него длинные ресницы, даже без краски… Выражение лица — не то утрированно-застенчивое, не то кокетливое; взгляд… Так глядят дешевые проститутки, пытаясь заигрывать. Рука в перстнях легла Норрингтону на колено — на белой ткани показалась темной, как у негра.
Он дернул ногой, стряхивая эту руку. Хотелось ударить. Разбить в кровь точеное коричневое лицо, отхлестать сорванной косынкой по насмешливым губам…
Чтобы никто не понял. Что от этого голоса его, Норрингтона, продрало мурашками по спине. Что…
«Джимми». Не многие отважились бы так его назвать.
Воробей выпрямился — с бутылкой в руке; закинутое лицо показалось почти высокомерным.
— Мое общество снова вам неприятно, мой командор? (Полушепотом.) Вы разрываете мне сердце! — Растопыренная ладонь легла на грудь, в вырез рубахи — им, Норрингтоном, разорванной рубахи… И шевелящиеся губы — вновь совсем близко, и эти окаянные глаза… И — чуть повысив голос, с шутовским трагизмом: — Как вы непостоянны… это просто недостойно офицера его величества!
За одну эту фразу распутного мерзавца следовало бы убить.
На полу дрожали солнечные блики; Норрингтон вскинул голову — и тут же из желудка некстати подкатило к горлу. Командор замер с окаменевшим лицом, держась за живот. Стоило поразмыслить
о том, получится ли в случае необходимости добежать до окна, — и не лучше ли заранее занять место поближе…Койка раскачивалась, поскрипывали веревки; от качки мутило еще сильней. Воробей глядел, насмешливо приподняв брови. Отхлебнул из бутылки, вытер рот рукавом. Норрингтон сглотнул; выдохнул.
— Я бы попросил у вас прощения… если бы не был так уверен, что вы сознательно спровоцировали… все это. (Вот теперь это была не гримаса — теперь Воробей просто вытаращил глаза; кажется, он изумился искренне.) Но я в любом случае… вынужден просить прощения. Это целиком и полностью моя вина.
Карие округлившиеся глаза — Воробей даже про бутылку забыл.
— Почему же — целиком и полностью?
— Потому что ВАШИМ принципам (сделал ударение на слове «вашим», на «принципам» усмехнулся — кривовато, уголком рта) насколько я понимаю, случившееся не противоречит.
Сквозняк шевелил волосы. Пират глядел исподлобья — и тут же просиял улыбкой, развел руками.
— О… какие у меня могут быть принципы! Джеймс, — подмигнул. — Но если хочешь, я и моя команда будем держать языки за зубами! Твоя страшная тайна умрет со мной!
Со скрипом заваливалась каюта. Качнулась на сквозняке оконная рама, метнулись блики по стене. Норрингтон не поверил ушам.
— Команда?!
Лицо Воробья было — сама невинность. Где-то возле уха неопределенно пошевелились пальцы вскинутой левой руки.
— О… ну вообще-то они не глухие. А здесь такие тонкие переборки…
Командор Норрингтон онемел.
IV
К полудню ветер упал. Мертво обвисли паруса. В зеркальной воде едва рябили отражения. Слепящее солнце взбиралось в зенит, и единственная полоска облаков таяла над горизонтом. Пахло пОтом и смолой, выступившей на досках обшивки. На средней палубе, у трапа, четверо играли в кости — полуголые, потные, азартные, — бранились, вскакивали, размахивали руками. Зрители сидели на трапе; и сверху, на батарейной палубе, тоже сидели, свесив ноги в люк — качались над головами игроков грязные заскорузлые ноги.
Впрочем, штиль пришелся неожиданно кстати — поврежденная обшивка «Лебедя» за ночь разошлась окончательно, и помпы больше не справлялись с течью. К величайшему (и неожиданному) облегчению Норрингтона, Воробья не пришлось упрашивать — он сам и даже не спросясь командора предложил англичанам гостеприимство на «Жемчужине» (точнее, в трюме «Жемчужины», ибо командор оставался единственным, кому было разрешено свободно передвигаться по пиратскому судну). Но выбирать тем было не из чего.
Ну а при спокойном море поставить два судна борт о борт, чтобы дать возможность матросам с «Лебедя», таща раненых, перебраться на «Жемчужину», было значительно проще. Опустевший «Лебедь» держался на плаву еще несколько часов, медленно погружаясь, — пока не осел настолько, чтобы вода наконец хлынула в пробоины правого борта.
На юте пиратского судна командующий ямайской эскадрой угрюмо стоял у перил, глядя в воду, сомкнувшуюся над мачтами его судна. Вода, лазурная и прозрачная, как небо, искрилась под солнцем.
Свобода передвижения обернулась для командора неожиданной стороной. Никто из пиратов не страдал ни глухотой, ни слабоумием, а в капитанской каюте прошлой ночью было, судя по всему, не сказать чтобы тихо, — и даже, как с содроганием начинал понимать Норрингтон, совсем не тихо. А тут еще штиль — скука и безделье для команды.