День, в который…
Шрифт:
Опьянение навалилось внезапно. Теперь он уже не различал лица пирата… чувствовал руки, стаскивающие с него, Норрингтона, мундир, пальцы, деловито расстегивающие пуговицы на рубашке… И этот пряный запах — собственный запах Воробья, и свои ладони на его теле… это было странное ощущение — пират оказался жестким, жилисто-мускулистым, на нем росла шерсть, и это никак не походило на гладкость, нежность и мягкость женских тел. Мужчина. Он прижимал к себе другого голого парня, и… Запомнил свою — неожиданно четкую — мысль: если сложить все удовольствие, полученное им с женщинами — за всю жизнь, и сравнить с этим одним-единственным разом… «Это гнусное извращение». Впрочем, разве
Все же, обнаружив в своих пальцах чужой неудобосказуемый орган, командор попытался возмутиться — тем паче, что Воробей бесстыдно ласкал себя его рукой; но возмущаться в состоянии, до которого он дошел, весьма затруднительно. Опомнился он, лишь осознав, что уже лежит ничком и пират, навалившись сверху, тяжело дыша над ухом, стаскивает с него панталоны, и лезет пальцами…
Ужас на какой-то миг привел злосчастного флотоводца в чувство. Он утратил контроль над ситуацией. Оказался во власти…
Он вывернулся, столкнув Воробья, — отшвырнул того в сторону, завозился, пытаясь подняться. Он больше не видел пирата вообще — только услышал насмешливый, как ни в чем ни бывало, голос:
— Да ты прямо тигр в постели.
Норрингтон пытался подняться на колени — и не смог. Стоя на четвереньках, он с опозданием осознал, что у него расстегнута ширинка и наружу торчит ноющий от напряжения…
Словом, командору Норрингтону крупно повезло, что он не видел себя со стороны. А Воробей присвистнул, выдохнув прямо-таки замирающим от восхищения голосом:
— О-о, командо-ор…
Пьяный Норрингтон не сразу сообразил, к чему относится это замечание. А с опозданием сообразив, судорожно попытался прикрыться ладонью — потеряв равновесие, повалился на бок, ударился и без того ушибленным локтем…
— …Как приятно познакомиться… Как его зовут?
— Кого?! — возопила вконец одуревшая жертва.
— ЕГО… — жаркое дыхание обдало предмет разговора — а место там, как известно, чувствительное, и мурашки побежали у командора по спине. — Тогда я буду звать его Джимми, как тебя.
Будь командор хоть чуть трезвее, он бы, разумеется, вскочил. Но он был пьян настолько, что не сумел даже вознегодовать, ибо уже вовсе плохо осознавал происходящее. Каюта плыла и кружилась, и пол качал его на себе. А Воробей продолжал бормотать что-то, из чего Норрингтон разбирал только отдельные слова:
— Себя надо любить, командор… одного чувства долга мало для счастья…
И тут командор, по-видимому, забылся, — ибо дальнейшее помнилось ему лишь обрывками. Он помнил руки на своих плечах — толкнувшие его на спину, на ковер, и жаркий шепот в ухо:
— Тихо, Джимми… Ну хорошо…
Помнил на пальцах холодную, жирную и скользкую жидкость с резким запахом розового масла («Это что?» — «Так надо… смекаешь?»). И жаркий рот Воробья — там, где и женские-то губы стыдно представить… Дальше был провал — сладостный, опустошающий; дальше… К этому времени несчастный командор, как ни щурился, из всего мира различал только два светлых пятна — окна; запомнил, как нелепо, позорно и неумело тыкался ноющим от возбуждения… э-э… куда-то в таких уголках чужого тела, о которых и помыслить-то непотребно… И апофегеем позора — свой идиотский вопрос:
— Ну и куда?
И меланхоличную констатацию Воробья:
— Вы пьяны вусмерть, мой командор.
После чего тот попросту перехватил руку Норрингтона — державшую… э-э… И направил сам. Куда надо.
— …Вы же мечтали взять надо мной верх, командор… вот… восполь… зуйтесь же… ша-ансом… О-о!..
Наутро от одного воспоминания о дальнейшем уши командора, судя по ощущениям, принимали
оттенок рубина и температуру кофейника; он тряс головой, будто хотел вытрясти мысли. Хуже всего было то, что в этих воспоминаниях содержалось и еще более страшное и стыдное — когда Воробей вдруг вывернулся и все-таки вновь навалился на него сверху… Воробьева рука, которая вдруг тоже полезла — туда, куда ее никто не приглашал. И вкрадчивый шепот:— Дже-еймс… Все должно быть по справедливости.
А потом…
Словом, о событиях этих суток нельзя было не то что рассказать священнику на исповеди, — и вспоминать нельзя было. Бежать немедленно и не вспоминать никогда, иначе… иначе…
Все это было ужасно.
III
…Солнце просвечивало паруса, и путаные тени от снастей лежали на свежевымытых досках палубы. Капитан Воробей, стоя на мостике, величественно озирал морские просторы — искоса посматривая вниз, на палубу, где, в свою очередь, перемигивались, пересмеивались и многозначительно хмыкали, косясь на капитанский мостик.
Утром капитан Воробей подвергся общественному осуждению: сперва Гиббс, которого вид довольного, как кот, обожравшийся сметаны, капитана окончательно вывел из душевного равновесия, мрачно буркнул: «Сэр, вы бы хоть не лыбились… прямо глядеть противно». Затем Анамария громко заявила, что у нее в сундучке хранится штука отличного лионского шелка — как раз на свадебное платье; шелк, правда, не белый, а небесного цвета, но капитану Воробью с его биографией и грешно было бы претендовать на белое; а зато если Норрингтон сдуру согласится, впредь «Черная жемчужина» сможет плавать по морям без опаски, ибо кто же осмелится повесить жену командующего ямайской эскадрой?
И даже попугай немого Коттона повернулся к капитану хвостом — и, как решил Джек, неспроста.
…Море рябило. Расплывалась пена за кормой. Ветер трепал волосы капитана Воробья, концы платка. В очередной раз глянув вниз, капитан едва не оступился на мостике: Анамария, сидя на бочонке в окружении гогочущих пиратов, размахивая руками, описывала фасон будущего свадебного платья.
Капитан отвернулся с тяжким вздохом, — но тут же вспомнил, что в правом кармане у него лежит нечто интересное и ждет своего времени, и настроение у него сразу поднялось. Заткнув подзорную трубу за пояс, он запустил руку в карман и долго там рылся — ибо найти что-нибудь в карманах капитана Джека Воробья было делом не из простых, — и, наконец, выудил золоченую пуговицу от английского военного мундира. Это была большая, начищенная и блестящая, прекрасная пуговица, но главное ее достоинство заключалось в другом: это была пуговица от мундира командора Норрингтона. В глубине души Джек даже полагал, что скромняге командору, верно, будет жаль с ней расстаться, — но не мог же он, капитан Джек Воробей, не оставить себе ничего на память о столь знаменательном (тут он ухмыльнулся) событии?
Оглядев пуговицу с видом гурмана, Джек выудил из того же кармана суровую нитку, продернул в ушко пуговицы и принялся деловито вплетать нитку в волосы.
Тошнота проснулась раньше командора Норрингтона — а тот проснулся от тошноты. Ему было плохо. И омерзительный привкус во рту… Хотелось пить. И все же, еще не успев толком прийти в себя, он улыбнулся, вспомнив: вчера было что-то хорошее. И что-то ужасное… Что же? Бой с испанцами?..
Вчера он напился с Воробьем. Эта мысль привела командора в чувство моментально — будто поплавок, вытянула за собой все остальные вчерашние воспоминания. А воспоминания были хоть и отрывочные, но вполне конкретные. «Бож-же…»
- Telegram
- Viber
- Skype
- ВКонтакте