Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В Манантьялесе он снял себе комнату в рабочем квартале. Тяжесть спала с его души. Он был молод; он был здоров; он ушел от своих преследователей. Впервые за целый год он очутился в умеренном климате: ночи были холодными. И он не сидел без дела, что было всего отраднее. Он исправил дымоход у хозяйки на кухне. Расшевелил ее увальня сына, и вдвоем они вычистили бак для воды. Он пел за работой. Он охотно чинил что нужно соседям, в благодарность его приглашали обедать. Подумать только — ведь из господ, а не боится замарать руки простой работой! Со всех сторон только и слышно было «Дон Хаиме!» да «Дон Хаиме!».

Не раз потом говорилось о детях Эшли, что все они взрослели медленно. Так оно и было, но медленнее всех взрослел их отец. Вред замедленного, равно как и ускоренного, развития состоит в том, что чрезмерно затягиваются либо сжимаются, а то и вовсе выпадают отдельные фазы, через которые растущему человеку положено пройти в жизни. Мальчик Джон Эшли из Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, видел себя в мечтах юным Александром Македонским, завоевывающим страну за страной, но его никогда не воодушевлял пример человека, посвятившего свою жизнь работе в колонии прокаженных; он мысленно повторял подвиги крестоносцев, но не мечтал в качестве государственного деятеля бороться с несправедливостями общественного строя. Его юношеского бунтарства хватило лишь на то, чтобы воздвигнуть стену между

собой и боготворившими его родителями и низвергнуть кумиров, которым они поклонялись. Став студентом технического колледжа, он сразу же объявил себя атеистом, а между тем оставался в плену предрассудков похуже религиозных; не веря в бога, он безотчетно верил в свою власть над судьбой: с кем угодно может случиться несчастье, только не с ним; обстоятельства всегда будут благоприятствовать любым его желаниям. А главное — он почти миновал тот период, когда каждый нормально развивающийся юноша задается философскими проблемами бытия. И теперь в Манантьялесе Эшли испытывал муки разума, которые должен был испытывать на двадцать лет раньше. По ночам, лежа на кровле дома, он вглядывался в созвездия, мерцавшие между горными пиками, и его мысли перекликались с мыслями другого молодого человека, персонажа книги, написанной за тысячи миль от Чили: «В бесконечности времени, пространства, материи возникает организм, который, как пузырь, существует короткое время и лопается; я — такой пузырь».

Еще одна тень прошлого его мучила — воспоминания о родителях. Джон Эшли бежал с Беатой Келлерман на следующий день после того, как получил диплом об окончании технического колледжа в Хобокене, штат Нью-Джерси. Его родители специально приехали из Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, чтобы присутствовать на выпускных экзаменах. У них на глазах успех следовал за успехом, награда за наградой. Наутро они уехали домой; сын должен был в ближайшие дни последовать за ними. К рождеству он послал им поздравительную открытку без обратного адреса. Он так и не написал ни разу, хоть и собирался было на радостях, когда родилась Лили. Без всякой обиды и без всякого повода к обиде и он и Беата отрезали себя от родителей раз и навсегда. И за все прошедшие годы ему не случилось пожалеть об этом или упрекнуть себя. Лишь сейчас, когда все его помыслы были устремлены к семье и к тому, что с ней связано, встал перед ним тревожный вопрос: где, в чем его вина? Может, он был бессердечным сыном? Может, это его бессердечие отразилось пагубным образом на жизни его собственной семьи? Может, и его дети так же уверенно и хладнокровно уйдут в большой мир, когда придет пора? Может, был какой-то изъян в жизни в «Вязах»? Но ведь эта жизнь текла счастливо и безмятежно целых семнадцать лет!

Отчего же, когда он сказал это Марии Икасе, она лишь презрительной усмешкой ответила на его слова?

Отец Эшли был человек почтенный — президент банка в Пулли-Фоллз, один из столпов местного общества. Джон рос единственным ребенком в семье, хотя знал о том, что до него были еще двое, две девочки, обе умерли совсем крошками. Мистер Эшли говорил мало, держался замкнуто, быть может, в противовес экспансивности, свойственной его жене. Мать обожала сына, ее любовь поистине не знала границ. Подобный накал чувства, даже если это чувство религиозное, таит в себе неосознанный расчет. Беззаветное и самозабвенное обожание как бы позволяет предъявлять особые права на обожаемое существо — вплоть до права собственности. Джон был от природы добродушен; материнские притязания вызывали у него протест, но он никогда не выражал его в резкой форме. Он попросту делал вид, что не замечает этих притязаний. Жизнь дала ему и пример иной любви, которая не ущемляет свободы того, кого любят, а, напротив, расширяет ее границы; каникулам, проведенным на ферме бабушки Эшли, суждено было стать надолго счастливейшим временем его жизни. Теперь, задним числом, он верно оценил одну черту в отцовском характере, в свое время казавшуюся ему неприятной, но малозначительной. Отец был скуп, хоть и старался не показывать этого. Дом велся на широкую ногу; церковь получала положенное; но всякий расход, выходящий за рамки установленного в семье бюджета, причинял мистеру Эшли настоящее страдание. Его жена немало сил и изобретательности тратила на то, чтобы скрыть от соседей это болезненное свойство натуры мужа; тем не менее в городе ходили легенды о тех сложных комбинациях, на которые он пускался ради грошовой экономии. И лишь сейчас сын впервые уяснил себе, что отец был богат, вероятно, очень богат. Кроме своей банкирской деятельности, он беспрестанно что-то покупал и перепродавал — дома, фермы, торговые предприятия. Здесь, в Манантьялесе, Эшли понял вдруг, что стремился стать противоположностью своему отцу, но жизнь повела его, как и отца, по неверному пути. Скряжничество вырастает из страха перед возможными невзгодами. Противоположность скряге — не мот из притчи, не блудный сын, растрачивающий себя в беспутном житье, а та стрекоза, что лето целое все пела. Эшли жил, ничего не боясь и ни о чем не задумываясь.

— В этом, стало быть, суть семейной жизни? — громко простонал он. — Люди, испорченные неразумием, слепотой в страстями своих родителей, калечат потом собственных детей; из-за наших ошибок страдают и уродуются наши дочери и сыновья? Так, звено за звеном, тянется бесконечная цепь поколений?

Бабка Эшли была личностью замечательной и оригинальной. Он мало что знал о ее детстве и юности. Родилась она в Монреале, воспитана была в католической вере. Выйдя замуж за его деда, мелкого фермера, хозяйничавшего на каменистых землях, она стала ходить вместе с ним в методистскую церковь. Она уговорила его перебраться на пятьдесят миль южней, где почва была более плодородной. Но отношения между супругами разладились. Она примкнула к одной из распространенных на севере штата Нью-Йорк религиозных сект, проповедующих крайний аскетизм. Муж вскоре подался на Аляску, искать золото. Она повела хозяйство сама, с помощью ненадежных и часто сменявшихся батраков. Тогда-то и проявился ее удивительный дар понимания животных. Она была энергична и неутомима, напориста в труде, но скупа на ласку. Сына она послала учиться в небольшой колледж, окончив который он занялся банковским делом в Пулли-Фоллз — ушел в мир малых достижений и больших тревог, из которых слагается жизнь скряги. И они стали друг другу чужими. Что же, богатство души матери обернулось в сыне заурядной жадностью к деньгам?

Так, звено за звеном, тянется бесконечная цепь поколений?

В те летние, каникулярные месяцы бабка по средам брала его на вечерние молитвенные собрания своей общины. Он помнил, как в первый раз его удивило отсутствие проповедника. Молились одни стоя, другие сидя, третьи на коленях. Иногда подолгу царила тишина. Иногда негромко звучали короткие гимны. Иногда раздавались отрывистые мольбы о ниспослании ясности духа, терпения или смерти. С того времени любая церковная служба казалась ему скучной по сравнению с непосредственностью этих самозабвенных обращений к богу. Прихожане обычно ждали, когда заговорит бабушка Эшли. Ее словом завершалось собрание. Она поднималась и, не закрывая

глаз, начинала говорить. Речь ее, с сильным французским акцентом, в минуты большого душевного напряжения становилась почти непонятной. Говорила она обычно недолго, мысли ее были сосредоточены на одном — на устройстве мира, как его замыслил творец. Она просила указать ей ее место в этом мире. Жаловалась, что великий замысел осуществляется слишком медленно. Просила о милосердии к тем, кто по злобе или по неведению противодействует его осуществлению. Воздух в комнате накалялся от ее слов. Было ясно, что это себя она обвиняла в злобе и в неведении, но все слушавшие ее принимали обвинение на свой счет. Ропот проходил по рядам, люди вскакивали, падали ниц, зажмуривались. Джон не понимал, зачем бабка говорит о себе так. Для него она была самым лучшим человеком на свете. В заключение она выражала надежду, что господь даже прегрешения наши заставляет служить своим благим целям. И заканчивала призывом спеть «Снизойди, святой дух, к нам, в свою обитель».

Теперь он ее понял.

Он лежал на кровле, созерцая созвездия в небе. Потом страшная усталость сморила его, и он заснул.

Настал в его новом развитии такой период, когда у него появилась потребность перед кем-то преклоняться. Все чаще приходила ему на ум миссис Уикершем, о которой он слышал так много. Он побывал в ее больнице, ее приюте, ее школе кружевниц для слепых. Приют и больница официально числились при муниципалитете, но и больные, и сироты, и ходившие за ними сестры, да и все вообще в городе считали их заведениями миссис Уикершем. Эшли не воспользовался письмом Эндрю Смита и не пытался устроиться в «лучшей гостинице Южной Америки» — там проходила крысоловная зона. Но он не раз видел миссис Уикершем на улице, когда она ехала за покупками или навестить одно из своих заведений, — всадница на вороной лошади, прямая, осанистая, тугой узел седых волос на затылке под широкополой испанской шляпой, красная роза в петлице. Лавочницы и продавщицы выбегали на улицу поцеловать ей руку; мужчины, смиренно опустив голову, слушали ее назидательные речи. Она получше Эшли владела языком рабочего люда. Она часто смеялась, и все кругом смеялись вместе с ней. Эшли вообще смеялся редко; не то чтобы он считал себя выше этого, просто ему казалось, что смеются люди по пустякам, а смех отвлекает их от необходимых житейских дел. Миссис Уикершем возбуждала в нем интерес, она казалась ему достойной преклонения. Разузнав, в какие часы она обычно отлучается в город, он в одно прекрасное утро вошел в вестибюль гостиницы и попросил вызвать хозяйку. Ему ответили, что ее нет. Он сказал, что готов подождать, и, не обращая внимания на портье, направился в приемную.

В свое время многие из конкистадоров пожелали окончить свои дни в Новом Свете. Трудно поверить, что их не тянуло вернуться в Испанию, повинуясь ее неотразимой влекущей силе, — вновь увидеть Бискайю, колыбель моряков, даже Эстремадуру, красоты которой раскрываются только неторопливым. Они прочно осели в Америке, настроили себе домов, народили плосконосых ребятишек. Но позади осталось нечто дороже родины, дороже края, на который они эту родину променяли, — океан, исхоженный их судами во всех направлениях. Дома новых поселенцев были белыми и снаружи и внутри. Только в одной комнате, той, что предназначалась для приема гостей, стены от пола до уровня глаз человека красились в синий цвет; все четыре стены были наполовину синие, точно море, когда светит солнце и дует легкий бриз. И в приемной миссис Уикершем в отеле «Фонда» это было — и море, и горизонт. Над столом висела модель галеона XVI века. На одной из стен эта строгая пресвитерианка, не смутясь, поместила огромное, выцветшее от времени распятие. К распахнутым настежь окнам подступал сад во всей своей роскоши, грозя затопить комнату многоцветным разливом. Эшли привык считать, что комната должна соответствовать своему назначению; ему никогда не приходило в голову, что она может быть и красивой. Ему, лишенному многих человеческих свойств — честолюбия, юмора, тщеславия, склонности к размышлениям, — было чуждо представление о красоте. Ему нравились картинки на календаре в бакалейной лавке. Правда, в колледже его постоянно хвалили за «красоту» его чертежей. Вспомним, как поразила его красота зари, впервые увиденная им в Иллинойсе после побега, а поздней — красота Чимборасо и чилийских гор, ставших для него родными. Он присел на стул и огляделся по сторонам. Незнакомое прежде ощущение перехватило горло; он всхлипнул. Он не мог отвести глаз от головы на стене, свесившейся в бессильной муке. Жестокость, боль и смятение царят в мире, но людям дано превозмочь безнадежность, создавая прекрасные вещи, достойные изначальной красоты этого мира.

Его мысли путались в полудреме. Резкий звук незнакомого голоса вернул его к действительности. В дверях стояла миссис Уикершем и смотрела на него.

— Кто вы такой? — спросила она воинственным тоном.

Он поспешно встал.

— У вас остановился Джеймс Толланд?

— Джеймс Толланд? Первый раз слышу это имя.

— Я рассчитывал найти его здесь. Извините, миссис Уикершем. Если позволите, я зайду в другой раз. Всего хорошего.

Наутро он поехал дальше. На высоте девять тысяч футов у него впервые пошла носом кровь. Он лег на пол вагона. Он тихонько смеялся, и от этого ему было больно, но удержать смех он не мог. На узловой станции, где отходила ветка на Рокас-Вердес, его ждали двое индейцев, говорившие по-испански. Они сказали, что сообщение прервано из-за обвала, придется продолжать путь на муле. Пять часов он ехал верхом, поминутно засыпая, потом заночевал в хижине близ дороги. До рудника он добрался назавтра к полудню, и доктор-голландец уложил его на сутки в постель.

Он несколько раз просыпался, чувствуя то запах фиалок, то лаванды. Фиалками пахли всегда платья его матери от саше, которые неизменно дарил ей к рождеству муж. А у Беаты были клумбы лаванды в «Вязах»; ее платья и все постельное белье в доме благоухали лавандой. Денег это не стоило. Временами комната, где лежал Эшли, наполнялась людьми. Его мать и жена стояли с обеих сторон кровати и поочередно подтыкали края одеяла. Они не встречались ни разу в жизни, но явно успели поладить друг с другом. Одеяло тяжело давило на грудь. У обеих женщин были озабоченные лица.

— Завтра ты в школу не пойдешь, — тихо сказала мать. — Я напишу мистеру Шеттаку записку.

Он попробовал сбросить с себя одеяло.

— Мама, зачем меня спеленали, как мумию?

— Ш-ш-ш, милый, лежи спокойно.

— Я думаю, нам тут поправится, — сказала Беата.

— Ты всегда так говоришь!

— Постарайся уснуть, дорогой.

— А где дети?

— Только что были все здесь. Не знаю, куда они девались.

— Я хочу их видеть.

— Ш-ш, ш-ш! Сейчас тебе нужно спать.

Когда он проснулся опять, в комнату вошла Юстэйсия Лансинг. На ней было кричащее платье в лиловых и красных разводах, похожих на тропические цветы и плоды в густой зелени листьев. Чуть пониже правого глаза темнела знакомая милая родинка. В тысячный раз он убедился, что у нее неодинаковые глаза: один сине-зеленый, а другой черно-карий. Как это часто бывало, она с трудом сохраняла серьезную мину; что-то веселое, может быть рискованный анекдот, насмешило ее так, что казалось, она вот-вот прыснет.

Поделиться с друзьями: