День жаворонка
Шрифт:
день Осени: первый яркий осенний день — и зелено-переливчатый жук на серой морщинистой коре дуба (посмотрел на него глазами Лиды и был рад потом долго);
день Первой Удачи, когда вдруг получились на полотне сухие еловые ветки, и странная их легкость и — хозяйка иной, потаенной жизни — оса с ее разумным нелюдским взглядом. (Тоже был ощутим Лидин возможный взгляд на всё это. Может, оттого и получилось);
день Виталия, — подъемный, просторный с утра до вечера, единственный день, проведенный вместе. Тогда легко юморилось, думалось вслух.
Вот почему так: с одним человеком ты умен, изобретателен, открываешь в себе глубины, самому неизвестные. А с другим — дуб, деревяшка: постучи —
Почему при Виталии будто включался дополнительный свет («Включите диг!»), все проступало рельефно, всё становилось интересней? А может, так не только для него, Юрия, но и вообще — в смысле, что есть в Виталии этакий стимулятор. Тогда чего ж удивляться, что Лида? Такую, как Лида, не могли притянуть сами по себе ни тонкость лица, ни элегантность — то, чему Юрий поначалу так завидовал. Нет, нет! Никаких баловней судьбы. Юрка не испытал обиды, потому что подспудно знал: все справедливо. Превосходство Виталия было для него неоспоримо. Только боль. Только горечь, которая жила запечной мышью и грызла их общие хлебы — его и Виталия. Общие потому, что отношения их были взаимны. И Юрка об этом знал. И подошло время, потому что не век срезать серебряным десертным ножичком кожуру с персика. Что кожура! Ведь там, под мякотью, в древесной оболочке, живот зернышко, ядрышко, в котором хрупкое чудо новой жизни — с корнями, ветками, зажатыми в кулачки цветами.
Гл. XIV. Перемены
Виталий ходил по комнатам — по двум маленьким, с остатками старины комнатам, и терпкое чувство утраты саднило, мешало дышать. Как же так? Как теперь? Нес человек гору на плечах и казался себе огромным. Теперь гора — с плеч, а сам-то — в весе пера. Ветром сдует. Да тут еще фраза, какой-то обрывок навязчивый: «…и холодно бессонным глазам…» При чем это? И откуда? Сам ли придумал, а может, где прочитал? Сперва хотел записать в тетрадь, которая следовала с ним по жизни.
Тетрадь, тайная, оберегаемая, была — уход к себе, в себя, некий просвет, откуда — солнышко. Там были ветер и воля, тоска по широте, тоска по ушедшему, рывок ко всему, что не умещалось в вольере, называемом повседневной жизнью:
Создаю чертеж моей боли, Создаю чертеж моей дали, Создаю чертеж моей были — Биографии, что ли.Стихи придумывались часто. И он их иногда записывал.
Размышляя о себе — что так быстро умерился: о покорстве своем и постоянной тайной непокоренности — думал, что куда-то глубоко в историю, может, уходят корни такого вот характера — с затайкой, с усмиренной, что ли, широтой, которой и разгуляться-то негде, потому что для этого выпрямиться надо, расходиться до удали. Той удали, которою богаты были предки и которая смирялась ходом событий, историей, где не только разинская вольница, раскол, славные воинские походы, но и крепостное право, и отмена Юрьева дня, и опричнина, и кандалы…
А память — через времена — С двойным концом стрела: Как ноги помнят стремена, Так помнит кнут спина.Сводил неявные счеты со странным своим, затяжливым, как болото, чувством:
Как согреть тишину? Помогите согреть тишину. Я тону В этой мелкой воде безысходного счастья.Уходил от усталости, от недовольства жизнью, а жизнь давно уже шла не по той колее. Как в степь уходил, как в лес, как в радость — в эти тайные записи… Там же, рядом с тетрадкой, лежал кусок дорогой для него деревяшки — отцов идол. И он тоже как-то осенял все, что жило здесь тайно.
Но однажды Виталий понял: и здесь не одни. Понял по словам, чужим в Лидином лексиконе.
— Я, кажется, держу тебя в состоянии безысходного счастья, — сказала она во время одной из ссор, обиженно дёрнув головой.
— Что это за «безысходное счастье»? — насторожился Виталий.
Лида смутилась.
Ну да, так оно и есть! По лужайке, засеянной нежной травой, затопали плотно обутые ноги: вмятины, вмятины. Прогнать? Закричать? А толк какой? Уж и поляны нет, одно месиво из земли и травы.
Он промолчал. И только по боли, по этой боли в левом боку, догадался, что не вернется к своей тетради. Не станет этого просвета в его — в его же! — солнечный мир. Но и к Лиде не вернется — не найдет для нее открытости, которая хоть изредка, но осеняла их отношения.
Его молчание Лида попала по-своему: не догадался. Ей и боязно было, и хотелось прорвать эту пелену, отделявшую его от нее, хотелось крикнуть, как в детстве: «Нашла! Нашла! Не прячься! Палочка-выручалочка…» Но ведь это не в детстве, и не игра, и ставка иная… И она мучилась тяжко: как же добыть эту душу не отдающуюся? Чем взять? Знать бы, в какой части тела она помещается, так и вспорола бы это тело и вытащила живую еще, бьющуюся в руках! Вот! Моя!
— У тебя есть секреты от меня, Виталик? (Это через несколько дней.)
— Нет… Не знаю. А что вдруг?
— Ты, может, не заметил? Мы совсем перестали разговаривать.
— У меня срочная работа.
— Почему все взвалено на тебя? Ездит с тобой почвовед, геодезист, еще кто-то там, а как до отчетов…
Раньше Виталий обрадовался бы заботе. Теперь только раздражило желание и в это влезть, и это отнять. А пустоту заполнить собой. Опять собой.
— Видишь ли, — сдерживаясь, объяснял он, — я руководитель работ, кому же я могу поручить свое дело?
И понял: не слушает. Скорбно стиснула руки.
— Что за голос у тебя! Точно от назойливой мухи отмахиваешься!
— Лида, я устал.
— От меня? Спасибо. Принимаю как подарок. К дню рождения. Он как раз у меня сегодня.
— Ой, прости, Лидка! Забыл.
— Ну что за пустяки!
— Мне очень стыдно. Еще раз прости. Давай-ка знаешь что? — Он поглядел на часы — еще магазины открыты. — Я сейчас сгоняю за подарком, за вином, ладно? Устроим маленький пир.
— Ах, разве в подарке дело?! Если бы ты просто с утра поздравил… Помнил бы…
В глазах ее стояли две огромные слезины. Она была права, конечно. В семье Виталия было принято отмечать дни рождения, Лида переняла этот ритуал, а вот теперь, после стольких лет, Виталий сам его разрушил. Он обнял Лиду, полный раскаяния, забыв обиду.
— Лидушка, милая, я виноват ужасно. Теперь она плакала:
— Я знаю, что ты не так уж ко мне… но не могу, не могу привыкнуть к этой роли: не любовь, а бытовая жена. Чтоб не мешала… не лезла…
— Но ведь у тебя тоже есть свое дело, Лидка, не греши.
— Я не могу уйти в него так, чтобы не видеть тебя.
Я всегда тебя…
Ее горячая, мокрая щека была возле его уха…
Ах, да бог с ней совсем, с этой обидой, — ведь Лида теперь единственный человек, который любит его, да так любит, что вся растворяется в этой любви, забывает свою глупую гордость, идет против себя.
— Лидка. Лидка!
И вдруг она вырвалась, слезы высохли, глаза сверкнули гневно.