Державин
Шрифт:
Писать книгу жизни не было времени. «Гордые замыслы» разбивались о прозаическую необходимость добывать себе кусок хлеба газетной поденщиной. Литературные навыки Ходасевича не позволяют, конечно, о поденщине этой говорить пренебрежительно — над материалами для «Возрождения» и других изданий он неизменно работал с предельной отдачей. И все же бессмысленно было бы утверждать что сотни и сотни его публикаций в эмигрантской периодике сплошь состоят из достижений. В историко-литературной сфере редким примером полного провала может служить статья «Щастливый Вяземский» (Возрождение. 1928, 27 ноября), где образцом литературного и житейского благополучия выведен один из самых безысходных и горьких русских лириков, подведший итог своей судьбе страшными строками:
Жизнь едкой горечью проникнута до дна, Нет к ближнему любви, нет кротости в помине. И душу мрачную обуревают ныне Одно отчаянье и ненависть одна.Стоит
27
См. Смит Дж. Стихосложение Ходасевича//Russian Poetics. Columbus. 1983.
В одной из позднейших статей Ходасевича «Канареечное счастье» (Возрождение. 1938, 11 марта) говорится: «В символическую эпоху приходится встречать писателей, которым улыбка незнакома вовсе, — и это рекомендует их не бог знает с какой хорошей стороны. Как ни примечателен писатель, как ни значительны его книги, на какие высоты ни взбирайся он в своих писаниях, — если ни разу в жизни он не пошутил, не написал ничего смешного или веселого, не блеснул эпиграммой или пародией, — каюсь, такого писателя в глубине души я всегда подозреваю в затаенной бездарности, на меня от такого пророка или мудреца разит величавой тупостью». Сам Ходасевич написал довольно много шуточных стихотворений, разительно уступающих, однако, по изощренности иронии его прозаической шутке, которую, впрочем, едва ли возможно назвать «смешной» или, тем более, «веселой».
«Жизнь Василия Травникова» — биография неведомого поэта начала XIX века — была прочитана Ходасевичем на литературном вечере в Париже 8 февраля 1936 года. (На том же вечере со своими рассказами выступал В. Набоков.) Реакция публики была самой энтузиастической. 13 февраля некто М. выражал свои восторги на страницах «Возрождения»: «Читатели, знакомые с книгой Ходасевича о Державине, уже раньше знали, что ему принадлежит почетное место в ряду современных мастеров художественной биографии. В этом очень трудном жанре он удержался от излишнего романсирования и сумел сочетать умный, критический подход с чисто беллетристическим талантом построения и изобразительности. Все эти достоинства он проявил и в прочитанной на вечере „Жизни Василия Травникова“». В тот же день в «Последних новостях» своими впечатлениями от чтения делился постоянный литературный противник Ходасевича Г. Адамович: «В. Ходасевич прочел жизнеописание некоего Травникова, человека, жившего в начале прошлого века. Имя неизвестное. В первые 10–15 минут чтения можно было подумать, что речь идет о каком-то чудаке, самодуре и оригинале, из рода тех, которых было так много в былые времена. Но чудак, оказывается, писал стихи, притом такие стихи, каких никто в России до Пушкина и Баратынского не писал: чистые, сухие, лишенные всякой сентиментальности, всяких стилистических украшений. Несомненно, Травников был одареннейшим поэтом, новатором, учителем: достаточно прослушать одно его стихотворение, чтобы в этом убедиться. К Ходасевичу архив Травникова, вернее, часть его архива попала случайно. Надо думать, что теперь историки нашей литературы приложат все усилия, чтобы разыскать, изучить и обнародовать рукописи этого необыкновенного человека».
Рецензенты, однако, попали впросак. Никакого Василия Травникова никогда не существовало, а его жизнеописание было мистификацией Ходасевича. Сейчас, задним числом, всеобщая доверчивость выглядит даже загадочной; не говоря уже о столь типичном для подделки объяснении находки и утраты автором травниковского архива, слишком очевидным кажется литературное и притом позднее происхождение самой истории семьи закоренелых безбожников и павшего на них родового проклятия. Любопытно, что единственное примечание, сделанное Ходасевичем к тексту повести, словно призвано дать внимательному глазу намек, указывающий на двойную историческую перспективу, в которой должна была быть прочитана «Жизнь Василия Травникова».
«На сей земле, где учрежден один/Закон неутолимого страданья», — эти строки своего героя биограф находит нужным сопроводить текстологическим комментарием. «Рукопись не совсем разборчива, — замечает он с приличествующей случаю научной щепетильностью. — Может быть, следует читать „неумолимого“». Начертания букв «т» и «м» на письме, действительно, схожи, однако приведенные варианты выражают два совершенно различных мироощущения, принадлежащих различным эпохам. Словосочетание «неумолимое страданье» звучит в устах поэта начала XIX века вполне естественно, служа, по сути дела, синонимом таких поэтических клише как «безжалостная судьба» или «жестокий рок». Но «неутолимое страданье» — уже нечто совсем иное. За этой формулой встает та мера уязвленности личности глубинным неустройством бытия, когда душа ждет от мира лишь подтверждений обоснованности своего отчаяния и, не способная удовлетвориться никакими внешними ударами, выбирает для себя путь последовательного саморазрушения. Понятно, что эта концепция — плод мышления
не только постромантического, но и вкусившего духовной пищи XX столетия.Сюжет повести выстроен Ходасевичем с безукоризненной симметрией. Буйная, чувственная, попирающая божеские и человеческие установления страсть старшего Травникова к четырнадцатилетней Машеньке Зотовой [28] , его сестре по церковным законам, отражается в духовном тяготении младшего к ее ровеснице — безулыбчивой немке, воспитанной доктором, работающим над научным доказательством «невозможности бытия Божьего». При этом, если участью отца становится пьянство, разврат, «деятельная жестокость» по отношению к крепостным и издевательства над единственным дорогим ему человеком, то сын проявляет «неутолимость» своего страдания, закопав собственный дар и добровольно изгнав себя из сообщества людей. «Надо думать они встречались не часто, но этой высшей разобщенностью лишь подчеркивалось их главное и глубокое сходство: оба несли свой крест с сосредоточенным ожесточением», — разъясняет Ходасевич.
28
Именно в этом влечении к девочке-подростку, «воспламененном» «воображением о невинности, страстьми тревожимой», — источник трагедии Григория Травникова. Расплатой для него, как и для героя набоковской «Лолиты», становится одиночество и безумие. Если учесть, что Набоков выступал на вечере, на котором была прочитана «Жизнь Василия Травникова», сопоставление двух этих произведении едва ли покажется парадоксальным.
Вся эта смысловая конструкция, по всей вероятности, оказалась бы непомерно тяжела для столь небольшого по объему произведения, если бы Ходасевич расчетливо не сбалансировал ее тем сухо-бесстрастным тоном исследователя, восстанавливающего цепочку давних и представляющих чисто исторический интерес происшествий, который по самой своей природе исключает претензию на философскую многозначительность. Стоит обратить внимание на приводимые в повести цитаты из «документов» — вот где пошло в ход невостребованное в «Державине» мастерство стилизатора. На этот раз мистификаторские цели давали Ходасевичу достаточно убедительную внутреннюю мотивировку для использования такого рода приемов. Его ирония поистине, если воспользоваться метафорой, вложенной им в уста тишайшего Владимира Измайлова, подобна здесь «железу, раскаленному на морозе».
В то же время необходимо иметь в виду, что «Жизнь Василия Травникова» остается, прежде всего, повествованием о талантливом поэте, и это обстоятельство сообщает и без того емкой вещи дополнительные измерения. Повесть завершается утверждением, что «более других приближаются к Травникову Баратынский и те русские поэты, которых творчество связано с Баратынским». Несомненно, в первую очередь Ходасевич ведет речь о самом себе. Именно его лирику критика тех лет как эмигрантская, так до середины 1920-х годов и советская, чаще всего выводила из Баратынского, считавшегося родоначальником поэзии разочарования и анализа. Высказывая в последней фразе повести предположение, что «те, кого принято считать учениками Баратынского, в действительности учились у Травникова», Ходасевич как бы насмешливо корректировал свою родословную, дополняя ее предком, превзошедшим Баратынского остротой разочарования, поэтом, который, «отвергая надежду и утешение в жизни, <…> стремился к отказу от всяческой украшенности» в стихах.
Однако Василий Травников — это не только проекция в историю самого Ходасевича. Как установил Д. Б. Волчек [29] , по крайней мере, одно из травниковских стихотворений «О сердце, колос пыльный») (скобка одна, так в книге) принадлежало другу юности Ходасевича, поэту Самуилу Викторовичу Киссину, известному в литературных кругах под именем Муни. Свой прочувствованный очерк о нем, вошедший в состав «Некрополя», Ходасевич построил на анализе того чувства эфемерности, призрачности собственного существования, которое неизменно владело Муни. «Меня, в сущности, нет», — нередко повторял он, а «эпиграфом к себе самому» хотел поставить строки: «Другие дым, я тень от дыма, / Я всем завидую, кто дым». Память о друге, тенью от дыма прошедшем по жизни и литературе, Ходасевич и воплотил в повествовании о поэте, чье существование оказалось столь же внешне бесследным.
29
Сообщено в письме автору в июле 1987 г.
По-видимому, сам замысел введения в историю словесности вымышленного писателя был также подсказан Ходасевичу биографией Муни. «В начале 1908 года, — рассказывается в „Некрополе“, — Муни вздумал довоплотиться в особого человека Александра Александровича Беклемишева <…> Месяца три Муни не был похож на себя, иначе ходил, говорил, одевался, изменил голос и самые мысли <…> Чтобы уплотнить реальность своего существования, Беклемишев писал стихи и рассказы; под строгой тайной посылал их в журналы». Желая прекратить эту утомительную для них обоих мистификацию, Ходасевич «написал и напечатал в одной газете <…>за подписью Елизавета Макшеева» стихи, которые «посвящались Александру Беклемишеву и содержали довольно прозрачное и насмешливое разоблачение беклемишевской тайны» [30] .
30
Ходасевич В. Ф. Некрополь. С. 111.